Сергей Романовский - Нетерпение мысли, или Исторический портрет радикальной русской интеллигенции
Это, пожалуй, то единственное, что должно было заинтересовать русскую интеллигенцию в славянофильской доктрине; именна эту тревогу славянофилов должна была разделить радикальная русская интеллигенция и сделать из этого надлежащие выводы.
Славянофилы буквально взывали к разуму своих идейных противников: не трогайте российскую государственность, не обращайте свой взор на Запад; как бы там хорошо ни было, любое копирование, любое неосторожное телодвижение, ведущее к деформации русских традиций, приведет к длительной тяжелой болезни, излечиться от нее будет невозможно. Русская государственность – особая в том смысле, что она после татарского ига никогда не разрушалась, территория страны росла, число ассимилируемых Россией наций – так же. Все это сопровождалось невиданной централизацией власти и верой простых людей в царя_заступника. Иными словами, сформировались особые свойства русской нации [58], которым органически противопоказаны основные черты народов республиканских стран. Можно – и даже нужно – перенимать у Запада любые технологические, научные, экономические новации, но не новации, корежащие российскую государственность.
Можно бесконечно перечислять издержки как чисто славянофильской, так и западнической модели будущности России. Спор между сторонниками обеих крайностей, продолжающийся уже два столетия, хотя бы по этой причине нельзя относить к абстрактному теоретизированию интеллигенции. Результаты столь длительной дискуссии оказывали реальное воздействие на политику России, но нельзя винить ни западников, ни славянофилов, что итогом подобной политики были пугачевский бунт, джентльменский заговор декабристов, великие реформы Александра II и сопровождавший их разгул терроризма; социал-демократическая короста, покрывшая тело России в начале XX столетия; крах самодержавия и установление большевистской диктатуры. В эту же коллекцию попадают и весьма неуклюжие попытки вытащить российский воз, перегруженный коммунистическим хламом, которые предпринимаются в наши дни бывшими коммунистами, внезапно, как в русской народной сказке, обернувшимися демократами…
Обе модели, конечно, слишком общи, чтобы именно им ставить в вину отдельные провалы и просчеты. Конкретная политика и реальная история всегда определялись процессами значительно более глубинными и потому мало заметными для обывательского взгляда, но имевшими между тем длительный срок последействия.
Самая же большая беда для России – это не внедрение в жизнь одной из этих двух моделей развития, а традиционное доминирование в политике неискоренимого зла, которое Л. Н. Толстой называл «насилием преобладающего невежества» [59].
Россия и сегодня, к большому сожалению, остается верной этой исторической традиции.
Какой же вывод можно сделать из всего сказанного? На первый взгляд, неожиданный: как бы ни трактовать процесс российской истории, какую бы мотивацию ни подводить под укрепление московского абсолютизма, чем бы ни объяснять постоянное разрастание плохо приспособленного к человеческому бытию «жизненного пространства», для простого человека, особенно мыслящего и совестливого, жизнь в России всегда была безрадостной. Это была бесконечная череда преград и преодолений; человек жил, неся тяжкий крест своей жизни, не ведая, что «крест» этот наследуемый, что надежды на лучшую жизнь не сбудутся и крест понесут следующие поколения.
Наш современник, историк А. Г. Маньков, всю жизнь вел дневник, даже в те годы, когда за подобное пристрастие к увековечиванию своих сокровенных мыслей и за выражение личного отношения к окружающей действительностиможно было угодить в ГУЛАГ. И тем не менее не убоялся. 12 октября 1940 г. он сделал такую запись: «Историей какого народа я занимаюсь!!! – вечно нищего, убогого, испокон веков ищущего правду, да так и не нашедшего ее. И больно и горько до слез» [60].
Русский человек всегда был богобоязненным, а потому не роптал. А ежели и случалось, то злился на писаря, старосту или урядника. Для него именно эти люди были источником постоянного унижения, именно они олицетворяли жизненные невзгоды. Царь же всегда был свят. На него молились, на него уповали. Столь же святым для русского человека всегда было понятие Отечества. За него он радел, за него и жизнь отдавал. Так его воспитывала православная церковь, таким его делала русская история.
И не задумывался никогда православный – а взаимна ли эта любовь? Что он лично, простой русский мужик, значит для России? Ценит ли она его? Помыслить подобное, да еще возжелать уважения к своей личности для русского человека было бы проявлением непростительной гордыни. Россия возвышалась в его глазах как неприступный бастион, с высоты которого отдельного человека и не разглядеть вовсе. Поэтому свою малость и ничтожность русский мужик воспринимал как должное.
Человек в России всегда был пылью, остающейся на большаке после бешеного скача «птицы-тройки».
В отличие от черни дворянское сословие, да и интеллигенция также вполне сознавали свою цену, хотя и они понимали, что любой из них в отдельности для российского монстра ровным счетом ничего не значит. И тем не менее будущность России, ее судьба были для них превыше всего. Как и чернь, они столь же преданно любили свою страну, как любят дети непутевую мать. Они искренне полагали, что не только можно, но и должно указывать на язвы всегда больной российской действительности, что «плохого царя» во имя будущего можно и устранить, но столь же искренне они уважали российское прошлое, каким бы мрачным оно ни было; они твердо были убеждены в том, что история страны – от Бога, а потому и не желали иметь другую историю. Здесь несколько перефразированы известные слова А. С. Пушкина, написанные им в связи с панически отчаянным «философическим письмом» изверившегося П. Я. Чаадаева [61].
И все же в чем-то П. Я. Чаадаев был прав. Ибо похоже на то, что если и дал Бог России такую историю, то только потому, что за какие-то ее прегрешения забыл о России вовсе, как будто и нет такой страны на Земле. Чем же она провинилась перед Господом? Не тем ли, что путь ее оказался неправедным, что земли умножала без меры, подавляя своей массой чухонцев, свинцом – чеченцев, что сколотила в итоге разноплеменную империю и все силы употребила на удержание порядка в ней? Коли так, то нечего и роптать: благополучной империя быть не может. Ведь нет в ней человека, а есть только традиции и сила.
Мы уже как-то свыклись с тем, что главной доминантой российского исторического процесса всегда считалась «соборность» как некая единящая нацию общность. Мы даже были уверены в том, что это отличительная черта именно русской истории: «соборность» понималась не только как своеобразный коллективный разум, но и в определенном смысле как коллективная нравственность.
Но ведь на то же самое можно посмотреть и иначе: почитание «русской соборности» означает лишь то, что ставку на человека как на неповторимую во всех отношениях «личность» русская история никогда не делала, почитала же она только «личность», имеющую реальную власть. Но… придется повторить банальное: «без-личное» государство развиваться не может. Верно заметил Н. А. Бердяев, что «личность, личный дух недостаточно еще пробудились в русском народе, что личность еще слишком погружена в природную стихию народной жизни» [62].
Если человек находится под постоянным гнетом истории, если она придавливает его к земле, не давая разогнуться, то подобное общество не может развиваться, оно способно лишь какое-то время как разваливающаяся конструкция поддерживаться силовыми подпорками. И это вполне очевидно, ибо «деструкция личности ведет к деструкции общества»; оно поэтому способно держаться только жесточайшим насилием и принуждением. Почвы же для становления и роста индивидуальностей в таком обществе нет и быть не может [63].
Что же делать человеку в подобной гнетущей исторической атмосфере? Смириться с ней и жить так, будто все хорошо и никаких перемен не надобно? Либо всеми доступными средствами биться за изменение российских традиций?
Русская радикальная интеллигенция на второй вопрос всегда давала только утвердительный ответ, ибо полагала, что прописанные ею рецепты для излечения вечно больной российской действительности непременно изменят жизнь к лучшему.
Иначе считали Н. В. Гоголь и Ф. М. Достоевский. Они не могли знать будущего (мы уже останавливались на этом), но тем не менее, как художники, отчетливо видели его. А потому буквально взывали к русским радикалам: не трогайте жизнь, ибо любое «на-сильственное новое» много хуже любого старого уже хотя бы потому, что утвердилось это новое через насилие. М. Е. Салтыков-Щедрин очень зорко усмотрел, что Достоевский «своей постановкой вопроса о высочайшей нравственности князя-Христа заглянул на века вперед…» [64].