Мария Ремизова - Веселое время. Мифологические корни контркультуры
Так, например, Филип Слейтер (начинавший как психолог и сразу попавший в проект ЦРУ по исследованию ЛСД, что в конечном счете и привело его в объятия контркультуры) попытался набросать портрет «молодежного бунта», отталкиваясь от параметров хорошо известного «старого мира»: «Старая культура, оказываясь перед необходимостью выбора, склонна предпочитать права собственности правам личности, требования научно-технического развития – человеческим потребностям, конкуренцию – сотрудничеству, средства – целям, секретность и скрытность – открытости и откровенности, формальное общение – самовыражению, стремление к цели – удовлетворенности, «эдипову» ревнивую любовь – любви ко многим и т. д. Контркультура склонна предпочитать обратное в каждом из этих случаев» («Поиски одиночества»).
Так, да не так. Сама система прямолинейных оппозиций есть продукт голого рационализма «старой культуры», и о чем тогда говорить? Но дело даже не в этом. Дело в том, что все названные параметры – для обеих систем – лишь лежащие на поверхности следствия гораздо более общих, скрытых от взгляда закономерностей.
Дать внятное объяснение контркультуре никто не смог именно потому, что все, несмотря на подсказки, пытались с помощью одной логики (или статистики, или что у них там еще под руками) анализировать материальные факты и прочие социально-политические, на раз вычисляемые параметры. Нет! Системный кризис достиг такого размаха, потому что сама система была куда больше и шире, чем просто структура общественного устройства. Точка отсчета контркультурного взрыва лежит прежде всего в ментальной, если угодно, иррациональной сфере. И 60-е знаменовали кризис самого, так сказать, алгоритма рационалистической западноевропейской цивилизации.
Что ж, раз рациональный подход не помогает, прикинемся идиотами и попробуем мыслить «аутистически». Рискнем подойти к контркультуре как к образной системе и посмотрим, не выйдет ли из этого эксперимента что толковое. Еще разок бегло просмотрим видеоряд, для надежности врубив какой-нибудь фрагмент саундтрека – и, была не была, приложим к фактуре бахтинскую теорию карнавала. (На самом-то деле совершенно не понятно, почему о сю пору этого никто еще не сделал. «Карнавал» и «хиппи» – практически синонимы. По крайней мере, лет уже этак 25–30 назад из уст наших родителей, не бросавших попыток вразумить нас путем перманентного семейного скандала, вылетал рефрен, словно навечно пририсованный в виде комиксовского баббла: «Сколько будет продолжаться этот карнавал, я тебя спрашиваю?» Oh, mammy, oh, mammy-mammy, blue, oh, mammy, blue…)
Праздник, который всегда и везде
Итак, возьмем для начала (прямо у Бахтина из «Творчества Франсуа Рабле и народной культуры») основные положения относительно природы карнавала, а после поглядим, насколько параметры контркультурного взрыва 60-х соответствуют этим характеристикам и не вытанцуется ли из этого что-то еще более увлекательное.
Карнавал – это праздник. «Мы не протестуем, мы празднуем», – постановил лондонский конгресс и был в этом смысле совершенно точен. Прибавим театрально-эксцентрический гардероб контркультуры, и все окончательно встанет на свои места. Но это не какой-нибудь дурацкий праздник, типа корпоративной вечеринки или официальных торжеств по поводу официальной же даты вроде 1 Мая или 8 Марта. «Никакой отдых или передышка в труде сами по себе никогда не могут стать праздничными ‹…› к ним должно присоединиться что-то из иной сферы бытия, из сферы духовно-идеологической. Они должны получить санкцию не из мира средств и необходимых условий, а из мира высших целей человеческого существования, то есть из мира идеалов» (М. М. Бахтин. «Творчество Франсуа Рабле и народная культура»).
Один из актеров «Труппы мимов Сан-Франциско». 1966 г.
Идеализм контркультуры, ставившей себе цель ни много ни мало, как переделки всего мира, – притча во языцех. Но какими средствами?
Один из канонических афоризмов хиппи – сперва измени себя, потом изменяй мир. Не механически, конечно, это было бы уж вовсе бессмысленно, а как бы симпатически: изменение внутреннего мира влечет за собой изменение мира внешнего. То есть между всеми частями мирозданья в контркультурной интерпретации устанавливается не подлежащая сомнению связь. Та самая партиципация. Тот же принцип лежит в основе карнавала: «Карнавал носит вселенский характер, это особое состояние всего мира». (Там же).
«Игрища межю селы». Обрядовая пляска во время русалий в русской деревне XI–XII вв. Миниатюра из Радзивилловской летописи. Длинные рукава были необходимым атрибутом ритуального костюма – при «многовертимом плясании» в честь бога растительности Переплута и орошающих эту растительность водных божеств вил, полуженщин-полуптиц, полагалось размахивать рукавами, как об этом повествует, например, сюжет о Царевне-лягушке, разбрасывая лебединые косточки и разбрызгивая вино: «Махнула правой рукой, стали леса и воды; махнула левой – стали летать разные птицы». Справа от девушки с длинными рукавами два музыканта играют на свирелях-флейтах, стоящий рядом с ней бьет в барабан, который в то время на Руси называли бубном. Описывая происходящее, летописец замечает: «В селях возбесятся в бубны и в сопели…»
Что же это за «особое состояние»? Почему оно возникает в пространстве карнавала и единственный ли то путь к нему?
Для начала неплохо бы вспомнить, что такое вообще карнавал. Прежде всего, это средневековый праздник, растянутый на несколько дней и приуроченный к определенному времени года, то есть носящий несомненный сезонный характер. А любой сезонный праздник – будь то Новый год, Масленица или праздник урожая – всегда восходит к более ранним, аграрным или даже охотничьим ритуалам древнейших первобытных культур. Архаическое сознание мыслило мир неразрывным и цельным организмом, где все части взаимосвязаны друг с другом, так что воздействие на какую-то одну часть неминуемо передает реакцию чему-то другому. Попробуйте наступить босой пяткой на гвоздь, и вы сразу, без долгих объяснений поймете, точнее, прочувствуете, что это значит!
Пляски вокруг Майского дерева. Рисунок эпохи Возрождения
Приступая к любым операциям с архаическими культурными моделями, необходимо в первую очередь избавиться от всякого высокомерия и снобизма. Во-первых, потому, что наш способ мышления настолько юн и зелен – если брать в сравнении с теми десятками и даже сотнями тысячелетий, когда человеческий разум работал иначе, – что пленочка совсем условная, того и гляди порвется. И рвется, еще как рвется, особенно там, где почему-то становится тонко: любой невроз, психоз, шизофрения – как и было сказано! – галлюцинаторное или просто наркотическое воздействие, да переутомление или обычной сон, наконец, – все это мигом провоцирует пробуждение исконных способов интерпретации окружающих обстоятельств, и вот мы снова (здравствуйте, давно не видались!) барахтаемся в плену произвольных ассоциаций и неподвластных прямолинейной логике представлений. «Сновидение представляет собой неприметную дверь в сокровенных и самых потаенных убежищах души; эта дверь открывается в ту космическую ночь, какую являла собой psyche задолго до возникновения какого-либо эго-сознания и которой psyche останется, независимо от того, сколь далеко простирается наше эго-сознание – ибо любое эго-сознание ограниченно: оно отделяет и различает, постигает лишь частности и знает только то, что в состоянии воспринять эго ‹…› однако в сновидениях мы становимся подобием этого более общего, более подлинного и вечного человека, обитающего во тьме изначальной ночи. Там он все еще остается целостным, а целое по-прежнему остается в нем – неотличимое от природы и лишенное какого-либо эго» (Карл Густав Юнг. «Значение психологии современного человека»).
В еще более общем виде эту закономерность сформулировал Огюст Конт: «Логические законы, которые в конечном счете управляют интеллектуальным миром, по своей природе суть неизменные и общие не только для всех времен и географических пространств, но также и для всех субъектов, даже без какого-либо различения на субъекты реальные и химерические: эти законы соблюдаются на глубинном уровне, вплоть до сновидений» («Курс позитивной философии»).
А во-вторых, потому, что наша собственная культура (в широком, самом широком смысле – в том самом, что и есть жизнь) насквозь пронизана не только превратившимися в музейные артефакты предрассудками и суевериями, но и живой (плодотворной и плодоносящей) символикой, восходящей к представлениям наших самых далеких предков, и эта символика воздействует на наше сознание и подсознание всякий час и всякий миг, даже когда мы и думать об этом не думаем.