Юрий Рябинин - История московских кладбищ. Под кровом вечной тишины
В глубине кладбища, на перекрестке двух дорожек, стоит обелиск в память о жертвах репрессий, а вокруг него в землю воткнуты десятки табличек с их именами. Такую табличку здесь может установить каждый, у кого был репрессирован кто-то из близких.
С момента пуска крематория основным типом захоронения на новом Донском стала урна с прахом, установленная в колумбарии или в самой кладбищенской стене. Иногда пепел кремированного хоронят в землю. И до самого последнего времени здесь не погребали умерших гробами, как это делалось в докремационный период.
В значительной степени именно поэтому новое Донское кладбище, начавшее свою историю как вполне православное, русское, впоследствии сделалось кладбищем преимущественно «инородческим», как раньше говорили. Здесь сразу бросается в глаза непропорционально великое, по сравнению с другими московскими кладбищами, количество еврейских захоронений. Иногда на памятниках выбиты соответствующие символы, изредка встречаются надписи на иврите, но чаще всего еврейские захоронения узнаются просто по именам и фамилиям погребенных. Объясняется это опять же спецификой кладбища. Русские люди, во всяком случае, в основной массе, даже в годы наибольшего распространения атеистических и антиправославных идей предпочитали хоронить умерших традиционно, то есть предавать тело земле. Для евреев же это, по всей видимости, не имеет существенного значения, и поэтому они легко, без ущерба для традиций, кремируют своих умерших.
Но вот в конце 2000-х неподалеку от конторы появился крест с надписью: Схимонах Феодосий 31. V 1930—5. III 2009. Это совершенно немыслимо, чтобы монашествующий был кремирован! Так же абсурдно, как под венец пойти в самой схиме! Оказывается, с недавнего времени на новом Донском снова стали хоронить некремированные останки. Администрации каким-то образом удалось найти свободные пространства между колумбариями, и там теперь устроены места для захоронений гробом на продажу. По выражению одной кладбищенской работницы, такое место стоит «невообразимо сколько».
На территории кладбища несколько колумбариев, главным из которых считается здание бывшего крематория. Там по всем стенам устроены ниши, в которых стоят урны с прахом многих заслуженных людей — революционеров, военных, крупных ученых, академиков, деятелей культуры. Всем москвичам, да и гостям столицы тоже, хорошо известна т. н. «Горбушка» — крупнейший в Москве радиорынок. Но, наверное, мало кто задумывается, почему он так называется. Собственно, это неофициальное наименование перешло к рынку от расположенного по соседству дома культуры. А дом культуры был назван в честь Сергея Петровича Горбунова, одного из создателей советской авиации, инженера-конструктора, директора авиазавода. В 1933 году он погиб в авиакатострофе. И урна с прахом этого теперь почти забытого деятеля с тех пор покоится в здании крематория на новом Донском. Тут же погребены некоторые генералы и офицеры, погибшие под Москвой в 1941–42 годах. Среди них — начальник политуправления Западного фронта, дивизионный комиссар Дмитрий Александрович Лестев (1904–1941), имя которого носит соседняя с кладбищем улица. Очень много здесь похоронено революционеров с дооктябрьским стажем, разных политкаторжан, участников революции 1905 года, причем не только большевиков, но и членов других социалистических партий, которых в начале 1930-х еще хоронили по чести. Это уже позже их испепеленные останки стали ссыпать в общую яму. Здесь покоится даже совсем уже экзотический революционер — участник Парижской коммуны Гюстав Инар (1847–1935). Некоторое время в этом зале находилась урна с прахом Владимира Владимировича Маяковского (1893–1930), но затем его перенесли на Новодевичье. А в 1934 году здесь был кремирован и похоронен в стене сам автор проекта крематория — архитектор Д. П. Осипов.
Московский крематорий. 1930-е
Удивительно, что Маяковский, официально признанный главным голосом победившей революции, был перезахоронен всего лишь на Новодевичьем, а не в Кремлевской стене. «Поэтическое творчество Маяковского в целом — „Илиада“ и „Одиссея“ Октября», — писал в «Правде» Эдуардас Межелайтис в 1963 году. Но, уже канонизировав Маяковского, советская идеология не допускала появления ни малейших сведений, порочащих его образ. А между тем, более эпатажного литератора русская изящная словесность не знала за всю свою историю.
И. А. Бунин вспоминал, как в 1917 году в Петрограде был устроен банкет по случаю открытия выставки финских художников. Собрался там, по ироническому замечанию Ивана Алексеевича, «цвет русской интеллигенции». Между прочим, был и Маяковский. Бунин сидел за столом с Горьким и финским художником Акселем-Вольдемаром Галленом — автором иллюстраций к «Калевале». На банкете кроме «цвета русской интеллигенции» присутствовало все Временное правительство и французский посол Морис Палеолог.
«Но надо всеми возобладал Маяковский, — пишет Бунин. — …И начал Маяковский с того, что вдруг подошел к нам, вдвинул стул между нами и стал есть с наших тарелок и пить из наших бокалов; Галлен глядел на него во все глаза — так, как глядел бы он, вероятно, на лошадь, если бы ее, например, ввели в эту банкетную залу. Горький хохотал. Я отодвинулся. „Вы меня очень ненавидите?“ — весело спросил меня Маяковский. Я ответил, что нет: „Слишком много чести было бы вам!“ Он раскрыл свой корытообразный рот, чтобы сказать что-то еще, но тут поднялся для официального тоста Милюков, наш тогдашний министр иностранных дел, и Маяковский кинулся к нему, к середине стола. А там вскочил на стул и так похабно заорал что-то, что Милюков опешил. Через секунду, оправившись, он снова провозгласил: „Господа!“ Но Маяковский заорал пуще прежнего. И Милюков развел руками и сел. Но тут поднялся французский посол. Очевидно, он был вполне уверен, что уж перед ним-то русский хулиган спасует. Как бы не так! Маяковский мгновенно заглушил его еще более зычным ревом. Но мало того, тотчас началось дикое и бессмысленное неистовство и в зале: сподвижники Маяковского тоже заорали и стали бить сапогами в пол, кулаками по столу, стали хохотать, выть, визжать, хрюкать. И вдруг все покрыл истинно трагический вопль какого-то финского художника, похожего на бритого моржа. Уже хмельной и смертельно бледный, он, очевидно, потрясенный до глубины души этим излишеством свинства, стал что есть силы и буквально со слезами кричать одно из русских слов, ему известных: „Много! Многоо! Многоо!“ Одноглазый пещерный Полифем, к которому попал Одиссей в своих странствиях, намеревался сожрать Одиссея. Маяковского еще в гимназии пророчески прозвали Идиотом Полифемовичем. Маяковский и прочие тоже были довольно прожорливы и весьма сильны своим одноглазием. Маяковские казались некоторое время только площадными шутами. Но не даром Маяковский назвал себя футуристом, то есть человеком будущего: он уже чуял, что полифемское будущее принадлежит несомненно им, Маяковским, и что они, Маяковские, вскоре уж навсегда заткнут рот всем прочим трибунам еще великолепнее, чем сделал он на пиру в честь Финляндии… „Много!“ Да, уж слишком много дала нам судьба „великих, исторических“ событий».
Бунин оказался прав: в наступившем «полифемском будущем» Маяковский до такой степени заткнул всем рот, что эти «прочие» уже даже не возражали, даже не кричали «много!», а молча сносили все его выходки. Художница Наталья Козлова, у которой здесь же, на новом Донском, похоронена бабушка Галина Валерьяновна Медведева (Оболенская, 1892–1985), рассказала нам замечательный эпизод, характеризующий позднего, «остепенившегося», Маяковского.
Где-то в 1920-е годы княжна Галина Оболенская была приглашена в Гендриков переулок, где жили друзья Маяковского — чета литераторов Бриков. Там, в просторной квартире, Маяковский иногда устраивал поэтические вечера для избранной публики — читал свои стихи. И побывать в гостях у Маяковского было необыкновенно престижно. Потом эти избранные счастливцы рассказывали всем о своем визите к поэту, как о каком-то выдающемся событии. Комната, куда проводили княжну Оболенскую и ее подругу, была полна людей. Но сам Маяковский еще не подошел. Девушки сели в уголок и затаились в ожидании мэтра. И вот спустя какое-то время он появился. На Маяковском, как говорится, лица не было: он был чем-то озлоблен и хмур. Он презрительно оглядел всех присутствующих и вдруг отрыгнул на стену нечеловеческого просто-таки объема плевок. Верно, заранее скопил его во рту, чтобы поразить всех обилием слюны. Опешившие гости какое-то время смотрели на этот сползающий к плинтусу издевательски поблескивающий сгусток, потом все дружно встали и, ни слова не говоря, вышли из комнаты. Так и хочется спустя годы вскрикнуть за этих людей: «много!».
На территории кладбища несколько колумбариев разного типа — и открытые, уличные, и в специальных зданиях. На одном таком здании — это восемнадцатый колумбарий, — на стене, в технике барельефа изображена картина скорби: аллегорические фигуры застыли в тоске над своим умершим близким. Барельеф этот открыт в начале 1960-х годов и благополучно сохранился до нашего времени. Но вот то-то и удивительно. Дело в том, что автор этого барельефа — Эрнст Неизвестный, высланный в свое время из страны за диссидентство. При аналогичных обстоятельствах творчество любого другого деятеля искусства попадало на родине под жесткий запрет: если он был писателем, его книги изымались из библиотек, если кинематографистом, его картины арестовывались и запечатывались в фондах. С архитектурно-монументальными произведениями дело обстояло, как теперь можно понять, сложнее: власти нужно было произведение либо уничтожать, либо не подавать виду, что она — власть — помнит, кто его автор. В случае с барельефом Неизвестного на новом Донском, кажется, был избран второй вариант.