Владимир Бибихин - Переписка 1992–2004
Ваш — В.Б.
Азаровка, 21.8.1993
Дорогой Владимир Вениаминович,
известие о Вашей будущей дочке — от него «становится лучше», как Вы пишите. Теперь, когда, говорят, в России перестают рожать! Это что-то значит. Желаю Ольге и Вам самого легкого и доброго приближения к этому событию. Встревожена ли я? даже не знаю: я как-то не привыкла к этому прислушиваться. Не привыкла или отвыкла? — и этого не могу сказать.
Ваше письмо принес сегодня насмерть перепуганный пастух: здесь боятся, представьте себе, чеченцев — будто они кого-то зарезали в Малахове. А шло оно полтора месяца. Ну и чеченцы. Тем временем по соседству в Поленове жили Великановы и мы несколько раз встречались, даже отца Илию, приехавшего на несколько часов, я странным образом застала. В их семье происходит такое: Ваня становится настоящим композитором. Он сочинил несколько пьес — и Вы бы видели, как он работает! с такой спокойной, чужой сосредоточенностью, как художник (при мне он сочинял начало «Сказки о мертвой царевне»: и, не найдя интонации для «села ждать его одна», с мудростью опять же художника отступился, не стал добиваться, но заложил в дальний угол ума. Удивительно.) Стиль его прокофьевского происхождения, но уже оригинальный, честное слово. И он, и Маша (старшая сестра) похожи на королевских детей. Анна вливает в них всю свою любовь к русской культуре, а Кирилл — свою неутоленную страсть к музыке. Пушкина они (дети) любят как… не знаю, с чем сравнить. Поставили спектакль с Ваниной музыкой «Смерть Пушкина»: Ваня был Пушкиным, Маша — Карамзиной; Кирилл играл на фисгармонии (в усадьбе Поленова это все происходило). Слезное было зрелище. Да, кажется, знаю, как: как у самого Пушкина.
Как пламень жертвенный, чиста моя любовь.
А я все это время переводила францисканские легенды (причем мне достались, пожалуй, не лучшие: не Legenda maggiore Бонавентуры и не Leggenda perugina). Франциск у меня как-то соединяется с Пушкиным — и с Андерсеном, представьте себе, и с отцом Димитрием. Странная цепочка? Что в этом общего? Приветливость, может быть; приветливый ум — или приятный, в цел. значении (тот, который принимается: «кадило приятное») И, мне кажется, «большой стиль» без такой «приятности» немыслим. Она-то потустороння и холодной бездушности, и жаркому бреду, о которых Вы пишите: ведь и этот холод, и этот жар — одинокие вещи, ни к кому не приветливые, никем не принятые (во время своего выговаривания). Я тут читала М. Бубера новое (первое) издание по-русски «Я и Ты» (до этого я только по-немецки читала его «Хасидские легенды»). У него, собственно, одна тема с Яннарасом: связь как образ жизни (Яннарас видит в этом исключительно христианское, и больше — православное достояние, и Бубер описывает его почти теми же словами, не выходя из иудаизма). Это совершенно иное «Я» (иное, чем индивидуалистское). «Я, в котором Ты, без которого нет Меня» сумел описать в августиновской личности Баткин. И справедливо отметил, что человек может считаться (и по определенным меркам быть) верующим, находясь при этом в «обыкновенном» я (по-буберовски, не в парадигме «Я–Ты», а «Я–Оно»), таком, о котором с ужасом думал Франциск: «Если это (связь) у меня отнимется, то останется только душа и тело, как у всех неверующих». Научность, […] — мне кажется, и есть расширение сферы «Я-Оно» на все, что получится дистанцировать и рассмотреть. Но может, я огрубляю, и она имеет в виду что-то другое… Может ли быть «узкое свое»? Можно сказать, что оно как раз не свое: но я имею в виду то, что относится к «Я» вне связи, а таким может быть любое «собственное». Другое — как в Псалме: «Се азъ и дѣти моя иже даде ми Господь» (по памяти, может, не точно). Про первое «свое» я и говорю — приближенно — как про «узкое» (не понятое как, во-первых, данное, поданное — и как представленное вместе с собой в этом «Се»: вот мы), и в этом смысле о. Димитрий восхищенно говорил о Предтече: «Ничего своего у него не было». Так же можно было бы сказать: «У него все было свое». Мне кажется неоспоримым требование Гёте говорить о каждой вещи противоположные истины. О «своем» это так же справедливо. Все-таки мы знаем не только то, что знает язык в своей до-синайской глубине, разве нет? Во всяком случае, я люблю помнить, что все так, и наоборот.
Я пишу Вам и говорю с Вами почему-то с такой простотой, что пугаюсь: не наглость ли это? Простите, пожалуйста, если Вы видите в этом бесцеремонность.
Анна опять, как всегда, с любовью вспоминает Вас. Она будет в Москве до октября и всерьез хотела выступить у нас на кафедре со своими разысканиями по ранней истории Церкви. Может быть, если она Вас не найдет, Вы позвоните ей — к Поленовым: 125 56 96; хозяйку зовут Елена Анатольевна.
Бумага, на которой я пишу Вам, — последний след гостеприимства Гетти (знаете таких нефтяных королей? По их приглашению я была в Сан-Франциско — так давно! три года назад).
Передайте, пожалуйста, мое восхищение Ольге — и все добрые пожелания.
Роме привет и поцелуй Володику.
Простите еще раз за вольность письма!
Ваша
О.
P.S. Из «Гнозиса» до меня дошло известие, что они еще ждут Вашего — текста? не знаю, как назвать. Я была у них в начале лета: они были удивительно приветливы со мной.
P.P.S. Мне хотелось бы пробыть здесь еще месяц, и если Вы выберете время на письмо и не побоитесь чеченцев, я буду очень рада.
Ожигово, 7.9.1993
Дорогая Ольга Александровна,
я начинаю думать, в жанре Флоренского, не свойство ли это существ с именем Ольга — делать неожиданные подарки каждым словом, каждым жестом. Все темы и повороты мысли в Ваших письмах для меня оказываются непредсказуемы, все мне дают очень многое, главное, пространство для дыхания. Риши, мудрецы в Ведах раздвигали пространство существования между небом и землей. Сапфо просит, вернее сама так строит: выше стропила, плотники. Растрачиваются ли такие строители? Наверное, как Вы на меня; но какой-то догадкой догадываюсь, что они от этой растраты становятся богаче. Простота, с какой Вы пишете и какой, Вы говорите, пугаетесь, это широта дарения, которая уже перестает видеть себе остановку, оттого и пугается, это хороший испуг, дающий свежесть. У меня иногда бывает почти головокружительное ощущение вступления, вдвижения в страну? местность? как сказать о том, как назвать то, чего никогда еще не было, нигде, ни с кем, что предсказано или предувидено быть не могло, никак, чего никто никогда не видел, не знал, что начинается абсолютно впервые, нигде но расписано? Возможно, что это ощущение новой эпохи (эпохе нового заворожения бытия, по Хайдеггеру), но, Вы это поймете, не в том дело, настолько не в том, что скучно о новой эпохе даже говорить. Разумеется она наступит, разумеется нам всем скоро предстоит такое, что интереснее всякой фантастики, но, как бы это сказать, все «социальные и духовные сдвиги» плетутся в хвосте у легких вещей, которым по-настоящему никакого дела нет до тех сдвигов. Тягучая мельница зарождения новых цивилизаций в узкой элите, в недрах старой у Тойнби — нехорошая схема не потому, что неверна, она безусловно верна, а потому, что мешает догадаться о том, что настоящему новому не надо никакого развития и роста, никакого упрочения, никакого выхода в массы. «Своя от своих своим», без надежд (Элиот, ожидание без надежды, моя Ольга напомнила), без оглядок, без нужды в признании, подтверждении. Ах я бы и раньше мог догадаться, что все так, мешало только ложное опасение, что этого рода мысли — уловка слабого, который боится и неспособен пробиться к известности, оттого и придумывает себе мир, где можно без «успеха». Мне было очень трудно избавиться от мороки этого «успеха». Думаю, что даже и Цветаева, когда говорит «не успех, а успеть», все еще немного в плену славы, потому что успеть, когда никто ничего не успевает, это опять же успех, достижение, первенство, престиж. Я теперь говорю себе: не успеть — об успеть уже речи быть не может, а успех, только не где-то и у кого-то, а сейчас только в этот момент и здесь, полное ведро, полено, расколотое с одного раза, написанное слово, которое не стыдно уронить, замеченная мысль и все.
Я тревожусь от того, что не все понял из сказанного Вами во втором письме. Вы не должны смущаться от того, что оказываетесь быстрее другого умом, и не должны, по-моему, дожидаться, когда Вас догонят. Приветливость, о которой Вы пишете, что она связывает таких разных Франциска, Пушкина, Андерсена и о. Димитрия, мне тоже давно уже начинала казаться «условием, без которого ничего не будет и нет» в слове, в искусстве, только я называл это не таким удачным словом «дружелюбие». Мне раз от разу все больше, до слез нравится Глинка (странно сказать, в сцене Фарлафа и Наины, в романсах) именно постоянством того, что теперь я могу называть этим Вашим словом. То, что Вы говорите о «связи» у Яннараса и Мартина Бубера, я пытаюсь понять тоже как приветливость. Но мне еще трудно видеть, почему Вы еще сохраняете «Я» внутри связи и приветливости, хотя говорите — «совершенно иное “Я”». Кажется, мы на близкие к этому темы уже говорили, и я чувствую себя оставленным Вами (примерно как ребенка оставляют без руки), когда не могу вложить в «Я» никакой онтологии, вижу в «Я» и «Ты» только приемы, «ухваты» — чьи? Вот это вопрос, опережать ответ на который постулированием личной инстанции мне не хотелось бы. Я предпочел бы, чтобы Вы оказались здесь знающей дорогу лучше меня; служебность, размножимость, текучесть «Я» мне самому и тревожна, и неприятна. Но я но могу — порок? слабость? — уловить «Я» без и помимо «вот» («се азъ»), и «вот» мне кажется ясным и основным, а «Я» — только одним из его (! чьих?) слов, у него (у кого?) много слов. — Как поразительно верно, что восхищенные слова о. Димитрия о Предтече «ничего своего у него не было» можно и нужно понимать в смысле «у него все было свое». На «своем» такое расслоение, такая поляризация — как, я сказал бы, на «любви», только с «любовью», я думаю, дело уже окончательно погублено путаницей, а со «своим» и «собственным» расслоение яркое, резкое, показывающее, куда и как идти. Но так ли о каждой вещи, по Гёте, говорятся противоположные вещи, что обе верны? О «своем» говорится, по-моему, или злая ложь, окрутившая человечество, или забытая, робкая правда. Конечно Вы правы, что «все и так, и наоборот», но разве эта свобода толкования, видения, понимания нам нужна не для того, чтобы вернуться к глубине, к слову, к языку, где именно глубина, а не наоборот, именно слава, а не наоборот, именно весть, а не обман? Очевидно, Вы говорите тут, по поводу противоположных истин, что-то такое простое, что мне неизвестно. Мне сейчас начинает казаться, что я еще в плену заблуждения моего поколения, что есть ядро, зерно, одно, единое (тоталитаризм?), — в плену «логоцентризма» и т.д. (метафизики, онто-теологии), что разоблачает, и справедливо, Деррида. Не прилепился ли я к «своему» по той же тяге к уюту? Но, с другой стороны, эта мысль о «своем» (о котором язык говорит, что оно благо и род, родное, родовое) так многое помогает видеть яснее, например древнюю задачу философии «узнай себя»: узнай именно свое собственное. Или платоновские идеи — роды, и высшую идею как идею блага. И то, от чего у меня захватывает дух: нашу принадлежность роду и народу, «государству», «своим» — я еще косноязычу, думая об этом, но надеюсь и прошу, поймите меня правильно.