Альбер Камю - Творчество и свобода: Статьи, эссе, записные книжки
Наряду с любовью к природе и к миру Камю пишет о любви человека к человеку, и особенно о любви мужчины к женщине, воплощающей в себе природные начала. Может быть, поэтому Камю записывает: «Я знаю только одну обязанность — любить» — запись, звучащая как категорический императив для всего человечества. Некоторые записи Камю невозможно читать без содрогания: смерть старой женщины в богадельне, плач молоденькой жительницы Орана в кино, горе матери, провожающей сына на войну, и другие. Вместе с тем некоторые записи Камю вызывают восхищение женщинами, их доверчивостью, беспредельной и беззаветной, а часто и безответной любовью, их заботой о детях, о мужьях, их стойкостью, терпением, чистотой, смирением и мужеством. Он пишет об их сдержанной и нежной дружбе, о женщинах, наполняющих жизнь мужчин и жизнь всего мира смыслом, о материнской любви, с которой ничто не может сравниться и которой ничто не может противостоять. Кажется, все то, что Камю писал о женщинах, выливается в прекрасный образ Божьей Матери как матери всех людей и отдельного человека, образ, святость и благодать которого нисходит на всех людей, но, к сожалению, ни один из них ей не поклоняется должным образом в этом изуродованном и обездоленном мире, лишенном Бога, любви и милосердия.
Обращает на себя внимание и тема человека и свободы, которой Камю посвящает немало своих записей. Камю блестяще передает чувство отчуждения человека в современном обществе и в современном мире. Заметка о том, как одинокая молодая женщина покончила с собой, выбросившись из окна. Или заметка о пребывании человека в Париже — страшное, суровое, мучительное существование, балансирующее на грани безумия, которое должно либо закалить и укрепить мужество человека, либо сломить его. Чаще всего случается второе, как с испанским солдатом, приехавшим в Париж. Или заметка об истории с человеком, которого ничто не интересовало — ни работа, ни дружба, ни музыка. В пятьдесят лет он лег на кровать, вставая с нее лишь в крайних случаях, и так дожил до самой смерти, наступившей в восемьдесят четыре года. Он надеялся дожить до глубокой старости и дожил, но как и какой ценой? Или история о человеке, опасавшемся ареста, который изобретал различные способы, чтобы его избежать: стремился установить связи с аристократическим обществом, стать знаменитым писателем, заболеть и скрыться в клинике, санатории или приюте, надеялся на пришествие эпидемий, катастроф, стихийных бедствий. Или двухтысячелетнее унижение человека христианским учением. Или описание французов: старых крестьян и крестьянок, рабочих, живущих в беспросветной нищете, отчуждении, молчании — жизнь, которую ведет в ожидании лучшего вся Франция. И маленькая заметка: «Французские рабочие — единственные, рядом с кем я хорошо себя чувствую, единственные, кого я хочу узнать и в кого „перевоплотиться“. Мы похожи». Эти слова во многом раскрывают направленность творчества Камю и то, за что и против чего он боролся.
«Записные книжки» в определенной мере представляют собой лабораторию творчества. Например, заметки, касающиеся тех или иных эссе, повестей, романов, пьес помогают понять путь художника от замысла до воплощения. Так, записи о Калигуле воспроизводят логику возникновения этого произведения. А конец этой пьесы в «Записных книжках» звучит более глубоко, более значимо и весомо: «Нет, Калигула не умер. Он тут и там. Он в каждом из нас. Если бы у вас была власть, если бы у вас было гордое сердце, если бы вы любили жизнь, вы увидели бы, как распоясывается это чудовище или ангел, которого вы носите в себе. Наша эпоха умирает оттого, что верила в нравственные ценности, верила, что все может быть прекрасным и не абсурдным. Прощайте, я возвращаюсь в Историю, где меня уже давно замуровали те, кто боятся слишком сильно любить». В то время как в пьесе остались лишь слова: «В историю, Калигула, в историю!»
В «Записных книжках» намечаются и развиваются также темы культуры и цивилизации, творчества и свободы, жизни и смерти, абсурда, искусства и религии, веры и знания, нигилизма и прогресса, тотального разрушения и гуманизма и другие. Словом, «Записные книжки» выражают основные проблемы, над которыми размышлял Камю на протяжении всего своего творчества. В этом их непреходящая ценность и неизменный интерес, который они будут вызывать у многих поколений читателей.
Данное издание произведений Камю — одного из властителей дум Франции и Европы 30—60-х годов — явится встречей, правда, запоздалой, с одним из самых замечательных людей XX века, встречей, которая, несомненно, оставит заметный след в умах и сердцах всех тех, кто давно ее ожидает, чтобы подумать вместе с Камю над проблемами, которые он ставил и решал в своем творчестве и в жизни. Встреча с Камю — это встреча с истиной, красотой, справедливостью и свободой.
МИФ О СИЗИФЕ[2]
Паскалю Пиа[3]
Душа, не стремись к вечной жизни,
Но постарайся исчерпать то, что возможно.[4]
Пиндар. Пифийская песня IIIРассуждение об абсурде
Страницы, следующие ниже, посвящены распыленному в воздухе нашего века абсурдному жизнечувствию, а не собственно философии абсурда, каковой наше время, по сути дела, не знает. Простейшей честностью будет поэтому оговорить с самого начала, сколь многим эти страницы обязаны ряду современных мыслителей. Скрывать это настолько не входило в мои намерения, что их высказывания будут приводиться и комментироваться на протяжении всей работы.
Полезно вместе с тем отметить, что абсурд, до сих пор служивший итогом умозаключений, в настоящем эссе принимается за отправную точку. В этом смысле можно сказать, что в моих соображениях немало предварительного: невозможно судить заранее о позиции, которая бы с неизбежностью из них вытекала. Здесь найдут лишь описание болезни духа в чистом виде. Пока что оно без примеси какой бы то ни было метафизики, каких бы то ни было верований. В этом пределы и единственная заведомая установка книги.
Абсурд и самоубийство
Есть лишь один поистине серьезный философский вопрос — вопрос о самоубийстве. Решить, стоит ли жизнь труда быть прожитой или она того не стоит, — это значит ответить на основополагающий вопрос философии. Все прочие вопросы — имеет ли мир три измерения, существует ли девять или двенадцать категорий духа — следуют потом. Они всего лишь игра; сперва необходимо ответить на исходный вопрос. И если верно, что философ, дабы внушить уважение к себе, должен, как хотел того Ницше[5], служить примером для других, нельзя не уловить важность этого ответа — ведь он предшествует бесповоротному поступку. Для сердца все это непосредственно ощутимые очевидности, однако в них надо вникнуть глубже, чтобы сделать ясными для ума.
Спросив себя, а как можно судить, какой вопрос более настоятелен, чем другие, я отвечу: тот, который обязывает к действию. Мне неведомы случаи, когда бы шли на смерть ради онтологического доказательства. Галилей, обладавший весьма значительной научной истиной, легче легкого отрекся от нее, как только над его жизнью нависла угроза. В известном смысле он поступил правильно. Истина его не стоила того, чтобы сгореть за нее на костре. Вращается ли Земля вокруг Солнца или Солнце вокруг Земли — все это глубоко безразлично. Сказать по правде, вопрос этот просто-напросто никчемный. Зато я вижу, как много людей умирает, придя к убеждению, что жизнь не стоит труда быть прожитой. Я вижу других людей, которые парадоксальным образом умирают за идеи или иллюзии, придававшие смысл их жизни (то, что называют смыслом жизни, есть одновременно великолепный смысл смерти). Следовательно, я прихожу к заключению, что смысл жизни и есть неотложнейший из вопросов. Как на него ответить? Когда дело касается вещей сущностных — под ними я разумею те, что чреваты угрозой смерти, как и те, что удесятеряют страстную жажду жить, — у нашей мысли есть только два способа подступиться к ним: способ Ла Палиса[6] и способ Дон Кихота. Лишь сочетание самоочевидных истин с уравновешивающим их сердечным горением может открыть нам доступ одновременно и к душевному волнению и к ясности. Раз предмет рассмотрения так скромен и вместе с тем исполнен патетики, понятно, что ученая классическая диалектика должна уступить место менее притязательной установке ума, который бы пускал в ход совместно здравомыслие и приязнь.
Самоубийство всегда истолковывалось только как явление социального порядка. Здесь, напротив, поначалу речь пойдет об отношении между индивидуальной мыслью и самоубийством. Подобно великим произведениям, оно вызревает в безмолвных недрах сердца. Сам человек об этом не знает. Однажды вечером он вдруг стреляется или бросается в воду. Как-то мне рассказывали об одном покончившем с собой смотрителе жилых домов, что за пять лет до того он потерял дочь, с тех пор сильно изменился и что эта история его «подточила». Точнее слова нечего и желать. Начать думать — это начать себя подтачивать. К началам такого рода общество не имеет касательства. Червь гнездится в сердце человека. Там-то его и надо искать. Надо проследить и понять смертельную игру, ведущую от ясности относительно бытия к бегству за грань света.