Юрий Виленский - Доктор Булгаков
— Вы мне говорите? — спросил я и почувствовал, что дрожу. — Мне?.. Да вы знаете…
Но она не пожелала слушать, повернулась к полковпику и плюнула ему в лицо. Тот вскочил, крикнул:
— Хлопцы!
Когда ворвались, он сказал гневно:
— Дайте ей двадцать пять шомполов.
Она ничего не сказала, и ее выволокли под руки…..
— Женщину? — спросил я совершенно чужим голосом. Гнев загорелся в его глазах.
— Эге-ге… — сказал он и глянул зловеще на меня. — Теперь я вижу, якую птицу дали мне вместо ликаря…
Одну из пуль я, по-видимому, вогнал ему в рот, потому что помню, как он качался па табуретке и кровь у него бежала изо рта….. Стреляя, я, помнится, боялся ошибиться в счете и выпустить седьмую, последнюю. «Вот и моя смерть…» — думал я, и очень приятно пахло дымным газом от браунинга. Дверь лишь только затрещала, я выбросился в окно, выбив стекла ногами» {174}.
Яшвин — во многом двойник Булгакова, совпадают даясе биографические детали. Мы не знаем, были ли эти выстрелы на самом деле. Но Михаил Афанасьевич пережил нечто подобное и также сказал свое слово о чести и бесчестии врача.
«С тяжелым чувством приступаю я к этой главе, но что делать? Из песни слова не выкинешь, — подчеркивает Вересаев в «Записках врача». — Я имею в виду врачебные опыты на живых людях… Я ограничусь при этом лишь областью венерических болезней; несмотря на щекотливость предмета, мне приходится остановиться именно на этой области, потому что она особенно богата такого рода фактами» {175}.
Вересаев, например, упоминает о восемнадцати попытках профессора В. М. Тарновского привить в Калинкинской больнице сифилис женщине, никогда не страдавшей этим заболеванием, но все же «облагодетельствованной» знаменитым венерологом. Причем строки эти были опубликованы при жизни профессора, посвятившего свою прощальную лекцию… врачебной этике. Приводятся описания постановки примерно таких же «экспериментов» доцентом А. Г. Ге, доктором Р. Фоссом, профессором X. Фон-Гюббенетом… «Параллельно можно привести ничуть не меньшее количество фактов, когда врачи производили опыты над самими собою, — пишет Вересаев далее… Но что безусловно вытекает из приведенных опытов (на других. — Ю. В.) и чему не может быть оправдания — это то позорное равнодушие, которое встречают описанные зверства во врачебной среде».
В «Большой медицинской энциклопедии» (1963 г.) о В. Тарновском сказано — создал училище «повивальных бабок», основал Русское сифилидологическое общество, провел съезд врачей-сифилидологов, учредил кафедру… Да, все это так, заслуги ученого неоспоримы. Но Вересаев, всего лишь писатель-врач, не смог пройти мимо иного, он увидел и эту женщину. Человечность не допускает компромиссов, врачебная профессия не терпит даже тени непорядочности, отступление от этих вечных категорий не имеет оправдания и не должно прощаться никому — вот завет Чехова, Вересаева, Булгакова.
В 1948 г. Генеральная Ассамблея Всемирной медицинской ассоциации, осуждая эксперименты фашистских врачей над военнопленными, приняла «Женевскую декларацию», где звучат фактически эти же слова и понятия: «… Я всеми силами буду поддерживать честь и благородные традиции медицинских профессий. Я не позволю, чтобы религия, национализм, расизм, политика или социальное положение оказывали влияние на выполнение моего долга. Я буду поддерживать высшее уважение к человеческой жизни с момента ее зачатия; даже под угрозой я не использую мои знания в противовес законам человечности. Я даю эти обещания торжественно, от души, с чистой совестью». К «Женевской декларации», к этому международному кодексу врачебного поведения, следовало бы присовокупить и страницы произведений Антона Чехова, Викентия Вересаева и Михаила Булгакова, которые, пожалуй, первыми в литературе ударили в колокол врачебной совести.
«Через час город спал. Спал доктор Бакалейников. Молчали улицы, заколоченные подъезды, закрытые ворота… Небо висело — бархатный полог с алмазными брызгами, чудом склеившаяся Венера над Слободкой опять играла, чуть красноватая, и лежала белая перевязь — путь серебряный, млечный» {176}.
Пройдите по киевскому млечному пути — гористому Андреевскому спуску — и остановитесь у этого дома с бронзовым ликом Булгакова. «Переведен на французский, английский, немецкий, итальянский, шведский и чешский языки», — писал он в марте 1937-го, за три года до последних дней. В 1962 г. началось его обретение и русским читателем, вышла в свет «Жизнь господина де Мольера». «В литературе есть имена, как бы «находящиеся в обмороке» и медленно — к сожалению, слишком медленно — возвращающиеся к жизни», — писал В. Каверин в послесловии к этой книге. Сегодня, спустя полвека после кончины Михаила Афанасьевича и в канун столетия со дня его рождения, нельзя не задуматься над загадкой — что же дала Булгакову медицина и чем он обогатил ее. Да, он был врачом недолго. Но вместе с Чеховым и Вересаевым он озарил ее негасимым светом любви к человеку. Его истинные уроки, истинные боли так долго были в забвении, его сердце и разум, его нежность и «великолепное презренье» необычайно нужны нам. Вот он пробегает по полутемному коридору из амбулатории в аптеку, в мятом халате, за папироской, сквозь шепот и кашель больных — молодой доктор Булгаков. Вот, движимый долгом, продрогший после долгой зимней дороги, он входит в крестьянскую избу, где витает опаснейшая инфекция… Вот, с бестрепетной смелостью и величайшей осмотрительностью, в стеклянном молчании операционной, он приводит к благополучному исходу тяжелые роды, и крик новорожденного ребенка, словно голос победы над безнадежностью, колокольчиком отдается в его сердце. В галерее его духовных портретов и этот образ из далекого прошлого так ярок и органичен, без него потускнеют все остальные. Ведь в годы своей врачебной одиссеи Булгаков не просто нашел писательскую волшебную палочку. Весь свой короткий и вечный век он, думая о медицине, всматриваясь сквозь ее увеличительное стекло в своих героев, предугадывал ее тревоги — мучаясь ее несовершенством, веря в ее могущество, в ее преобразующее влияние. О булгаковском понимании сущности этой профессии и о его дагерротипе в ней можно сказать классическими словами: «Все, что есть в мудрости, все это есть в медицине, а именно: презрение к деньгам, совестливость, скромность, простота в одежде, отвращение к пороку, изобилие мыслей, знание всего того, что полезно и необходимо для жизни».
«Я жадно вглядываюсь в этого человека….. Глаза его примечательны. Я читаю в них странную всегдашнюю язвительную усмешку и в то же время какое-то вечное изумление перед окружающим… Временами он неосторожно впадает в откровенность. В другие же минуты пытается быть скрытным и хитрить. В иные мгновения он безрассудно храбр… О, поверьте мне, при этих условиях у него будет трудная жизнь».
Эти слова Булгакова о Мольере — одновременно и его собственный портрет. Мой Булгаков идет к вам.
Наверное, сам Михаил Афанасьевич обрисовал бы свою врачебную биографию совсем иначе. Быть может, он даже мечтал о подобных страницах. Не случайно в записной книжке, начатой в дни лечения в Барвихе, Елена Сергеевна Булгакова записала под его диктовку: «Медицина, история ее? Заблуждения ее? История ее ошибок». Но ему не было это суждено. 31 декабря 1939 года, вступая в последние свои сроки и понимая это, Булгаков писал младшей сестре Елене Афанасьевне Светлаевой: «Милая Леля, получил твое письмо. Желаю и тебе и твоей семье скорее поправиться. А так как наступает Новый год, шлю тебе и другие радостные и лучшие пожелания. Себе я ничего не желаю…»
Думаю о безмерно тяжких неделях зимы сорокового года, о тающей жизни и скорой кончине Михаила Афанасьевича. Пятого февраля он диктует последние свои размышления врачебного характера в отношении самого себя. Булгаков просит отменить обременительный для него в данное время распорядок завтраков, обедов и ужинов. Желательно иметь в достаточном запасе боржоми, клюквенный морс и квашеную капусту. Видимо, все это облегчает его состояние.
Страдания все сильнее, но 3 марта, очнувшись после недолгого сна, Михаил Афанасьевич говорит, что ему представилась сцена из написанного им «Дон Кихота»… И еще несколько слов из этой трагической хроники, составленной для нас Е. С. Булгаковой. Обращаясь мыслью к Н. А. Захарову, Ф. Д. Забугину, М. М. Покровскому и другим врачам, пользующим его, Михаил Афанасьевич произносит: «Они понимают, что вылечить меня нельзя, и оттого смущены». Быть может, в эти минуты перед ним встает и его врачебный путь.
«Бывало, настанет час нашей «прогулки», — вспоминает Анна Елизаровна Пономаренко, одна из медицинских сестер, оказывавших помощь писателю, — он сначала спустит ноги с дивана (лежал он в своем кабинете), посидит немного, отдохнет. Потом подымется, опираясь правой рукой на костыль, а левой на мою руку. Высокий — я ему до плеча — и очень-очень худой в своем темно-зеленом халате. Сделаем мы круг по большой комнате. Вижу, трудно ему. Посмотрю на него — мол, хватит уже, а он: «Нет, нет, еще раз…»