Сборник - «Враги ли мы с греками?». По произведениям Константина Леонтьева
Разумеется, духовная зависимость от Запада, в которую впадают современные греки, остывая к Православию, не католицизм (для искреннего стремления в Рим нужно быть все-таки религиозным; надо предпочитать одну мистическую веру другой вере, такой же мистической и церковной). Греки впадают в самую обыкновенную общеевропейскую рационалистическую пошлость… Опять смешение, сближение, сходство, космополитизм идей и чувств.
О быте, о жизни общественной не стоит много и говорить. Здесь — опять одни отрицательные отличия. Городской быт греков — та же Европа, только посуше, поскучнее, поглупее и т. д. Замечу кстати, что в общественном отношении есть даже весьма заметная разница между фанариотами и афинянами — не к выгоде последних: фанариоты изящнее, тоньше, умнее в обществе, афиняне — несколько пошлее.
Со дня освобождения эллинов и образования независимого Греческого королевства (из одной только четверти всех подчиненных чуждой власти греков) до 1859-го и 60 годов ничего особенного на почве политического национализма не произошло…
Религиозную идею (Православие) эллинское движение взяло себе только в пособницы. Систематических гонений на само Православие в Турции не было; но существовали сильнейшие и грубые гражданские обиды и стеснения вообще для лиц не мусульманского исповедания. Понятно, что при таком положении дел легко было не отделять веры от племени. Естественно было даже ожидать, что свобода племени повлечет за собою возвеличение Церкви и усиление духовенства через возрастание веры в пастве; ибо сильная вера паствы имеет всегда последствием любовь к духовенству, даже и весьма недостаточному. При сильной вере (какого бы то ни было рода, дикой ли и простодушной или сознательной и высокоразвитой — все равно) мистическое чувство и предшествует нравственному, и, так сказать, увенчивает его. Оно, это мистическое чувство, считается главным, и потому живо верующая паства всегда снисходительнее и к самим порокам своего духовенства, чем паства равнодушная. Сильно верующая паства готова всегда с радостью усиливать права, привилегии, власть духовенства и охотно подчиняется ему даже и не в одних чисто церковных делах.
В те времена, когда освобождающиеся от чуждой власти народы были руководимы вождями, еще не пережившими “веяний” XVIII века, — эмансипация[45] наций не только не влекла за собой ослабления влияния духовенства и самой религии, но имела даже противоположное действие: она усиливала и то и другое. В русской истории, например, мы видим, что со времен Димитрия Донского и до Петра I значение духовенства, даже и политическое, все растет, и само Православие все более и более усиливается, распространяется, все глубже и глубже входит в плоть и кровь русской нации. Освобождение русской нации от татарского ига не повлекло за собою ни удаления духовенства с поприща политического, ни уменьшения его веса и влияния, ни религиозного равнодушия в классах высших, ни космополитизма в нравах и обычаях. Потребности русской племенной эмансипации во времена св. Сергия Радонежского и князя Ивана Васильевича III сочетались в душах руководителей народных не с теми идеалами и представлениями, с которыми в XIX веке сопрягается национальный патриотизм в умах современных вождей. Тогда важны казались права веры, права религии, права Бога; права того, что Владимир Соловьев так удачно зовет Боговластием.
В XIX веке прежде всего важными представляются права человека, права народной толпы, права народовластия. Это разница.
Подобных же сравнительных примеров обоего рода мы можем найти несколько и в истории Западной Европы. И там раньше провозглашения “прав человека” ни племенные объединения, ни изгнания иноверных или иноплеменных завоевателей не влекли за собой либерального космополитизма; не ослабляли религии; не уничтожали дотла и везде ни дворянских привилегий, ни монархического всевластия… Религия (какая бы то ни была) везде усиливалась и как бы обновлялась после этих объединений и изгнаний. Что касается до монархии и аристократии, то хотя в одной стране первая усиливалась на счет второй, а в другой — вторая на счет первой, но нигде они ни религию, ни друг друга до полного бессилия не доводили. Всего этого достиг в конце XVIII века и в XIX “средний класс”; все это совершили те “средние люди”, в которых теперь все, и сверху, и снизу, волей или неволей стремятся обратиться…
Всеравняющий дух XVIII века уже пронесся по всему христианскому миру, когда греки подняли знамя своего государственно-национального восстания, взяв идею Православия лишь в сильные пособницы своему эгалитарному либерализму. Без народа нельзя бунтовать, а народ греческий и до сих пор весьма православен.
Выражение эгалитарный либерализм я здесь употребляю не в смысле стремления греков к свержению власти неравных с ними, привилегированных, стеснявших их мусульман, — а по отношению к социальному составу их собственной греческой среды и под турком, и без турка.
В Турции и в то время не было глубоко выработанного сословного строя. Не входя в подробности, можно вообще сказать, что в этой империи было только два главных слоя: мусульмане и “райя”[46]. Эти два слоя, оба весьма равенственные в своей собственной среде, были очень просто и грубо наложены завоеванием один на другой. Были в среде христиан привилегии, дарованные там и сям иноверной властью; но эта неравноправность имела характер более провинциальный, чем сословный', более местный, областной или муниципальный, чем родовой или наследственный. Имела, конечно, в старину и там родовитость некоторый вес, но очень шаткий. Действительно же прочные привилегии против массы мирского населения имело “под турком” только православное духовенство (в то время почти сплошь греческое). Патриархи и епископы являлись перед Портой официальными представителями, заступниками христиан и в то же время начальниками их и даже во многих случаях бесконтрольными судьями… Что касается до мирян православных, то, кроме духовенства, определенных юридических слоев в их среде не было. Все держалось обычаем, и преобладали, конечно, только богатство и грамотность, — как преобладали они везде, где нет ни силой, ни законом утвержденного дворянства…
И вот в южных частях Балканского полуострова и на некоторых островах иго мусульман свергнуто (с помощью России) к 30-му году.
Греки новой Эллады свободны…
Повторять ли и здесь то, на что я уже указывал прежде… Я думаю — не нужно?
Дворянства нет; синод вместо Патриарха (т. е. форма против светской власти более слабая), духовенство устранено от прямого влияния на гражданские и политические дела… Конституция в высшей степени либеральная с одной только палатой, т. е. без тормоза… Неслыханное множество газет на столицу, которая меньше нашей Одессы… Фрак и сюртук европейской буржуазии, господствующие de facto[47] над дикой и своеобразной поэзией шальвар и фустанеллы[48]. “Корсар” Байрона стал чернорабочим или простым мошенником проезжих дорог. Он ездит на козлах кареты или коляски европейского иноверного короля, по-европейски одетого. Король Оттон и супруга его еще любили оба носить греческую одежду. Это им не помогло, и король Георг уже не находит это нужным для популярности. Никто уже из греков, видно, не нуждается в этом. В европейском “проще”; “все так нынче одеваются”. “Это удобнее!” И так далее. Пышная, изящная фустанелла с престола попала на козлы!..
Это тоже символ времени; символ все большего и большего претворения всех местных, истинно национальных особенностей, столь живописных и возбуждающих дух любви к своему, — в одном всеобщем стиле общеевропейской прозы.
Эдм[он] Абу писал свой памфлет “Современная Греция” против свободных греков в 50-х годах, под влиянием досады на них за то, что они были на русской стороне во время дунайской и севастопольской борьбы. В его книге много преувеличений, но много и злой правды.
Абу прежде всего сам именно то, что я предлагаю называть для ясности “средним европейцем”. Умеренно либеральный француз; нравами и обычаями европейской буржуазии вполне довольный; религии демократического прогресса поклоняющийся; ко всякой “ортодоксии” равнодушный; любящий, как многие, эстетику искусства, не понимая ничего в эстетике жизни… и т. д… Одним словом, это несколько более других способный и довольно даже остроумный представитель именно того общеевропейского типа, одна мысль о котором приводит иногда в истинное отчаяние того, кто вообразит, что этот тип есть разгадка и венец всей истории человечества.