Василий Верещагин - Повести. Очерки. Воспоминания
Верещагинскому миру еще предстоит явиться — явиться во всем многообразии красок, искренности боли за человечество, непреклонности в выполнении своего долга. Литература и живопись — две стороны этого единого мира. Разъединить их, не разрушив целое, нельзя. Понять их можно лишь в единстве.
Мы часто вспоминаем слова Пушкина о том, что писателя следует судить по законам, им самим над собою признанным. Но не всегда понимаем, что писатель не только творит, но и живет по законам, созданным им самим. Живет и гибнет.
Не раз и не два предсказывал Верещагин свою гибель. Он осознавал ее страшную логичность и неотвратимость. Но и в этом, взятом на себя, праве выбора своего конца — великая свобода великого человека.
Всю жизнь сражавшийся с предвзятостью и стереотипами, Верещагин в литературе был обречен на забвение как раз в силу этих стереотипов. Созданное им вырывается из любой схемы, разрушает любую классификацию. Оно многообразно и динамично, как сама действительность. Та действительность, которой Верещагин поклонялся, за приближение к которой готов был платить любую цену.
В. Кошелев, А. ЧерновЛитератор
I
В Кирилловском, попросту Кирилловке, сегодня суета: молодой барин уезжает на войну.
Господи, как время-то идет! Володя, — тот самый Володя, которого дворня, все, что постарше, бывшие крепостные, нянчила, видела младенцем, мальчиком, подростком, — звенит теперь шпорами, заглядывается на девок в крестьянском хороводе, крутит молодой ус и вот хочет помериться с врагом на Дунае[11]. Юный офицер, еще не совсем оправившись от тяжелой болезни, перенесенной в отпуску, настоял на немедленном отъезде в армию, так как ему совестно было благодушествовать в деревне в то время, как почти все товарищи дрались с турками.
Отъезд назначен на сегодня, и проводы, а с ними и хлопоты в самом разгаре: стряпают, пекут и жарят с раннего утра. Как ни отказывался Владимир, как ни уверял мать, что он все достанет дорогою, потому что до города и железнодорожной станции недалеко, Анна Павловна решила, что он возьмет с собой всего, благо все, наверное, пригодится.
— Право, я весь пропитаюсь маслом и начинками, — шутя жаловался он матери.
— Что ж, пропитайся, зато не испортишь себе желудка, да и товарища будешь продовольствовать.
— Ну, уж товарищ-то так невзыскателен в еде, что может глотать решительно все.
Атмосфера большого Кирилловского двора была до того полна запахами пирогов, печений и жареной дичины, что друзья дома, дворняжки Жучка, Катайка и сам лягавый Бокс не отходили от кухонного крыльца.
Кучера на конюшенной «галдарее» справляли тарантас, и Поликарп, готовившийся ехать с молодым барином, кажется, успел уже «налить глаза», как выражался о его слабости барин-отец: изготовляя экипаж и лошадей, он все разговаривал не только с животинами, но и оглоблями и постромками[12], браня их за оказавшиеся неисправности. Это последнее поползновение одушевлять неодушевленные вещи своего обихода и объяснять им вред неисправности и неготовности к службе было всегда верным признаком расстроенного состояния кучера и выдавало его слабость; в прежнее, крепостное время оно доводило его до экзекуции «на конюшне», а теперь, после смягчения нравов эмансипациею[13], до угроз быть прогнанным. Последняя мера бывала, впрочем, приводима в исполнение, но Поликарп обыкновенно, после недолгого отсутствия, снова возвращался на старое пепелище, наивно объясняя, что «в чужих людях» ему не живется.
Больше и едва ли не глубже всех была огорчена предстоящим отъездом старая-престарая няня Марфа, начавшая плакать с самой той поры Володиного отпуска, когда была отправлена просьба о переводе в действующую армию; со времени же назначения его ординарцем к важному лицу она буквально не осушала глаз. Назначение это устроил граф А., бывший корпусной товарищ Володиного отца, всегдашний покровитель семьи. Теперь няня в хлопотах увертывания, увязывания и укладывания — чего-чего только она ни втиснула бы, если б ее не останавливали! — морщилась и крепилась, но временами «силушки» ее не хватало — нет-нет, она всхлипывала, а за дверями даже и подвывала. Шутка ли? Ее «дите», как по старой памяти она называла своего любимца, несмотря на то, что ему уже шел двадцать четвертый год, уедет на войну, под пули, на смерть! Слыханно ли идти на такое дело, еще не оправившись толком от болезни? «Не снести ему, пожалуй, головушки, — ой, напророчу я, чего доброго, старая дура! Господи, сохрани и помилуй его! — шептала она беспрерывно, почти бессознательно. — Что холоду и голоду натерпится; кто там присмотрит за ним, прислужит, походит в болезни? Заступница усердная, мать господа всевышнего, защити робенка, покрой его святым твоим покровом!.. Не видать мне тебя, роженый мой, не дожить уж до этого!» — шевелили ее дрожащие губы и говорили слезливые глаза, когда, выбрав минутку, входила она в двери гостиной: сложивши на желудке руки и понурив голову, она следила за разговором и за всеми движениями Володи, вглядываясь без конца в знакомые дорогие черты.
В ожидании невеселой минуты расставания семья сидела вместе: мать беседовала с сыном, тихо разглаживая его волосы; около них ютились другие двое детей, занимавшихся своими разговорами. Отец ходил из угла в угол, изредка вставлял свои замечания и нервно ощипывал сухие листья цветов или, усиленно мигая, смотрел через балкон на наволоку[14] и реку, барабаня пальцами по стеклу.
Иногда мамаша выходила как будто для распоряжений, но, вернее, для того, чтобы на свободе поохать и всплакнуть, так как возвращалась с еще более красными глазами.
Двое младших братьев — девочек в семье не было — один — гимназист 3-го класса, другой — подросточек, вели речь и о войне, и об осмотренном ими оружии брата, отточенной сабле и двух револьверах. За отсутствием гувернера-немца, отлучившегося в город, они были на свободе и с утра уже освидетельствовали лошадей и экипаж, а младший не раз садился на козлы, воображая себя едущим вместе с Володей на войну. Теперь они глядели в окна и наблюдали за дорогою, по которой должен был приехать священник.
— Отец Василий едет! — первый провозгласил мальчуган. И точно, отворили ворота и в них въехал в таратайке священник с дьячком из большого соседнего села — в Кирилловке не было церкви, а только часовня.
Батюшка вошел в зал, расправляя свои длинные волосы, и все присутствовавшие пошли ему навстречу под благословение.
— Будьте здоровы, — повторял отец Василий, раздавая кресты. — А воин наш в каком расположении духа изволят находиться?
— Молодцом! — ответил отец. — Еще бы, даст бог, скоро вернется и порасскажет немало интересного нам, старикам. Что в городе новенького, отец Василий; вы недавно оттуда? Какие слухи?
— Слухи все одни, Василий Егорович: не сдается да не сдается; опять, говорят, штурмовать будут — от последнего курьера, говорят, слышали…
— Ну, нет, довольно и двух раз, пора за ум взяться!
— Отчего же, папа? Центр тяжести войны перенесен теперь туда, войска стянуто много — я уверен, что возьмут. Чего же еще ждать? Надобно разбивать этот глиняный горшок…
— Ах, друг ты мой любезный, не можешь ты быть уверен, когда имеешь дело с правильно построенными земляными укреплениями; что за день мы разобьем, то в ночь они починят! А тут еще такая природная позиция. Помнишь, что рассказывал раненый генерал Т.? Мы, видимо, ошиблись: у них есть и генералы, и офицеры, и вооружены их солдаты хорошо.
— Да, Османа[15] недаром зовут кротом, он и в Сербии…
— Ну, вот и тут он ведет себя, как крот, и против него надо действовать кротовыми же мерами…
— Ах, ведь забыл сказать! — с живостью перебил отец Василий, обращаясь к Анне Павловне. — Вера Андреевна Бегичева кланяются вам; они получили письмо от сына: пишут, что они теперь на самом театре войны, находятся в отряде генерала Скобелева.
— Браво, Петя, — весело воскликнул офицер, — молодец! «Я рад за него; если это только правда», — подумал он про себя, так как знал за своим приятелем Петей слабость прихвастнуть.
— И сами они рады: храбрости, говорят, генерал Скобелев[16] необычайной, но и опасно около них: сами никакого страха не знают, и другие не прячься. Генерал Гурко[17], говорят, разумнее; они так не рискуют…
— Ну, волков бояться — в лес не ходить.
— Это, конечно, так, — продолжал отец Василий, — но уж, кажется, очень они собой не дорожат. Как Петр Николаевич описывают, так даже и турки этого генерала отличают от других, «белым пашою» называют. Пишут, такие поручения задавал им, — насилу, говорят, живой вышел…