Юрий Виленский - Доктор Булгаков
Но чемеровцы не оценивают этого бескорыстного подвига. Пьяные мастеровые избивают фельдшера и вот-вот ворвутся в дом доктора. Чеканов шагнул навстречу толпе, начал объяснять — сколько народу в больнице выздоровело. «Никто не ответил. Отовсюду смотрели чуждые, враждебно выжидающие глаза… Помню пьяный рев толпы, помню мелькавшие передо мною красные, потные лица, сжатые кулаки… Вдруг тупой, тяжелый удар в грудь захватил мне дыхание, и, давясь хлынувшею из груди кровью, я без сознания упал на землю».
Очевидно, Михаил Афанасьевич и Викентий Викентьевич не раз говорили о земской службе, особенно в пору публикаций медицинских рассказов Булгакова. «Вся деятельность врача сплошь заполнена моментами страшно нервными, которые почти без перерыва бьют по сердцу… Так жить всегда — невозможно, — писал Вересаев в «Записках врача». — И вот кое к чему у меня уж начинает вырабатываться спасительная привычка. Я уж не так, как прежде, страдаю от ненависти и несправедливости больных; меня не так уж режут по сердцу их страдания и беспомощность… Я держусь….. мягко и внимательно, добросовестно, стараюсь делать все, что могу, но — с глаз долой, и с сердца долой. Я сижу дома в кружке добрых знакомых, болтаю, смеюсь; нужно съездить к больному; я еду, делаю, что нужно, утешаю мать, плачущую над умирающим сыном; но, возвратившись, я сейчас же вхожу в прежнее настроение, и на душе не остается мрачного следа. «Больной», с которым я имею дело как врач, — это нечто совершенно другое, чем просто больной человек, — даже не близкий, а хоть сколько-нибудь знакомый; за этих я способен болеть душою, чувствовать вместе с ними их страдания; по отношению же к первым способность эта все более исчезает, и я могу понять одного моего приятеля-хирурга, гуманнейшего человека, который, когда больной вопит под его ножом, с совершенно искренним изумлепием спрашивает его:
— Чудак, чего же ты кричишь?» {155}.
Булгаковский Юный врач — любым своим поступком, любым действием, повседневным строем жизни — доказывает: душевная ржавчина, которую так безбоязненно описывает Вересаев, но коснулась его. И мы вправе сказать, что, как и А. П. Чехов, В. В. Вересаев стал одним из идейных наставников и литературных вдохновителей Михаила Булгакова но только «па пороге трудной лестницы», но и в дни врачебной сельской работы, а затем в часы писательских раздумий о медицине. Характерно, что в удостоверении, выданном Булгакову 18 сентября 1917 г. Сычевской земской управой и свидетельствующем о его безукоризненных профессиональных качествах, слово Врач пишется с прописной буквы. Такими же настоящими Врачами были А. П. Чехов и В. В. Вересаев. И это, говоря словами Ю. Трифонова, сказалось «в той силе воплощения», с которой отображен в их произведениях героизм врачевания.
Однако в художественном отображении кульминационных моментов в медицине, в своеобразной ее «интроскопии» Булгаков достигает высот, равных которым, пожалуй, нет. Безусловно, на этом новом взгляде, на талантливой литературной интерпретации чисто клинических подробностей работы и психологических переживаний врача и пациента сказалось и движение времени, дыхание XX века. Но кто-то первым открывает дверь. И именно Булгаков наиболее отчетливо выразил эти веяния, придав отныне, казалось бы, частному медицинскому описанию новые п вместе с тем классические черты. Читая некоторые его строки, убеждаешься, что писать о медицине иначе в художественных произведениях сегодня просто нельзя, а лучшие современные страницы о ней так или иначе несут след уроков Булгакова.
Сравним эпизоды борьбы с дифтерией, которых касаются и Чехов, и Вересаев, и Булгаков.
«— Вот что… Третьего дня я заразился в больнице дифтеритом, и теперь… мне нехорошо. Пошли поскорее за Коростелевым…» — так завершается в рассказе Чехова «Попрыгунья» жизнь и судьба доктора Дымова.
«…—у него настоящий дифтерит? — спросила шепотом Ольга Ивановна.
— Тех, кто на рожон лезет, по-по-настоящемупод суд отдавать надо, — пробормотал Коростелев, не отвечая на вопрос Ольги Ивановны. — Знаете, отчего он заразился? Во вторник у мальчика высасывал через трубочку дифтеритные пленки…» {156}.
Мы ясно представляем доктора Дымова в эти минуты. Однако каких-либо медицинских подробностей, хирургических деталей Чехов избегает — и здесь, и в ряде других произведений. Хотя мы знаем: в земских больницах ему, видимо, не раз при оказании неотложной помощи доводилось и отсасывать дифтеритную слизь, и производить трахеотомию — так же, как, например, на Сахалине, когда потребовалось хирургическое вмешательство и Антону Павловичу пришлось вскрыть абсцесс у мальчика.
Обращаясь в «Записках врача» к той же теме, Вересаев останавливается на «технологии» лечения и притом в беспощадном для себя свете.
«С первым же разрезом, который я провел по белому, пухлому горлу девочки, я почувствовал, что не в силах подавить охватившего меня волнения; руки мои слегка дрожали.
… Я наконец добрался зондом до трахеи, торопливо разрывая им рыхлую клетчатку и отстраняя черные, набухшие вены… Гладкие, хрящеватые кольца трахеи ровно двигались под моим пальцем вместе с дыханием девочки; я фиксировал трахею крючком и сделал в ней разрез; из разреза слабо засвистел воздух.
— Расширитель!
Я ввел в разрез расширитель. Слава богу, сейчас конец! Но из-под расширителя не было слышно того характерного шипящего шума, который говорит о свободном выходе воздуха из трахеи.
— Вы мимо ввели расширитель, в средостение! — вдруг нервно крикнул Стратонов… Я все больше терялся. Глубокая воронка раны то и дело заливалась кровью, которую сестра милосердия быстро вытирала ватным шариком; на дне воронки кровь пенилась от воздуха, выходившего из разрезанной трахеи… Сестра милосердия стояла с страдающим лицом, прикусив губу; сиделка, державшая ноги девочки, низко опустила голову, чтоб не видеть…» {157}.
И вот почти такая же сцена в «Стальном горле» Булгакова: «… Было очень тихо в операционной. Я взял нож и провел вертикальную черту по пухлому белому горлу. Не выступило ни одной капли крови. Я второй раз провел ножом по белой полоске, которая выступила меж раздавшейся кожей. Опять ни кровинки. Медленно, стараясь вспомнить какие-то рисунки в атласах, я стал при помощи тупого зонда разделять тоненькие ткани. И тогда внизу раны откуда-то хлынула темная кровь и мгновенно залила всю рану и потекла по шее. Фельдшер тампонами стал вытирать ее, но она не унималась……
Мне стало холодно, и лоб мой намок. Я остро пожалел, зачем пошел на медицинский факультет, зачем попал в эту глушь. В злобном отчаянии я сунул пинцет наобум, куда-то близ рапы, защелкнул его, и кровь тотчас же перестала течь. Рану мы отсосали комками марли, она предстала передо мной чистой и абсолютно непонятной. Никакого дыхательного горла нигде не было. Ни на какой рисунок не походила моя рана. Еще прошло минуты две-три, во время которых я совершенно механически и бестолково ковырял в ране то ножом, то зондом….. «Конец, — подумал я, — зачем я это сделал? Ведь мог же я не предлагать операцию, и Лидка спокойно умерла бы у меня в палате, а теперь опа умрет с разорванным горлом, и никогда, ничем я не докажу, что она все равно умерла бы, что я не мог повредить ей…» Акушерка молча вытерла мой лоб. «Положить нож, сказать: не знаю, что дальше делать», — так подумал я, и мне представились глаза матери. Я снова поднял нож и бессмысленно, глубоко и резко полоснул Лидку. Ткани разъехались, и неожиданно передо мной оказалось дыхательное горло.
— Крючки! — сипло бросил я.
… Я вколол нож в горло, затем серебряную трубку вложил в него. Она ловко вскользнула, но Лидка осталась недвижимой. Воздух не вошел к ней в горло, как это нужно было… Стояло молчание. Я видел, как Лидка синела. Я хотел уже все бросить и заплакать, как вдруг Лидка дико содрогнулась, фонтаном выкинула дрянные сгустки сквозь трубку, и воздух со свистом вошел к ней в горло; потом девочка задышала и стала реветь» {158}.
Волнующие эти описания очень близки. Но все же булгаковский поединок, запечатленный как бы более свободной кистью, неотразимее врезается в память…
Сопоставляя страницы творчества трех писателей-врачей, видишь немало поразительных соприкосновений и в деталях действа, и в способах художественного мышления. «Приходил маленький, рыженький, с длинным носом и с еврейским акцентом, потом высокий, сутулый, лохматый, похожий на протодьякона, потом молодой, очень полный с красным лицом и в очках. Это врачи приходили дежурить около своего товарища», — пишет Чехов в «Попрыгунье». «Из спальни его вышли и только что уехали остробородый в золотом пенсне, другой бритый — молодой и, наконец, седой и старый и умный в тяжелой шубе, в боярской шапке, профессор, самого же Турбина учитель» — так описывает Булгаков коллег у постели доктора Турбина.