Анатолий Эфрос - Профессия - Режиссер
Телевизор вообще приучил нас чувствовать себя на высоте положения. Мы смело и громко оцениваем каждое мгновение, не боясь, что слева или справа скажут нам — цыц!
В театре, при живом актере на сцене и полном зрительном зале чужих людей, не очень-то разговоришься со своим родственником-соседом. Но у телевизора не успела показаться героиня, ты уже говоришь, что у этой женщины слишком большой нос, а у героя противная манера размахивать руками.
Насмешливость царит в некоторых домах, когда в них смотрят телевизор. Ничто не сдерживает проявления чувств и оценок. Ты царь, ты хозяин, а эти козявки на экране — беспомощные призраки.
Нет, я не против высмеивания плохого искусства, но привычка повелевать своим телеящиком не кажется мне самым большим признаком самостоятельности.
И не важно, если даже оценки эти верны, сама манера мне не представляется симпатичной.
Сам стиль застольной болтовни при восприятии искусства мне не очень-то по душе. Ведь чувства воспринимающего должны быть чем-то дисциплинированы, даже, может быть, облагорожены. Присутствие многих незнакомых людей внутренне облагораживает смотрящего и слушающего, придает зрелищу какую-то дополнительную ответственность, исходящую уже от зрителя.
А как сохранить этот благородный стиль восприятия, когда ты дома, в домашнем халате, развалясь, смотришь свой собственный телевизор? Неужели эта техника рождает некий оттенок самодовольства?
Я так рьяно стал говорить о телевидении, хотя есть люди, которые и в театре, пускай молча, но ведут себя с той же бездушной поспешностью. Они пришли на «Гамлета», и он должен быть принцем! Они пришли на «Отелло», и он должен быть генералом! Одному богу известно, зачем им нужен тут принц, а там генерал. Нет, это не принц, говорят они (про себя), и им неведомо, что сделано это специально для того, чтобы сбить привычные, часто элементарно школьные представления. Чтобы дать возможность вдуматься в то новое, что они видят, — и наступило бы хотя бы полусекундное обогащение. Хотя бы полусекундное. Но они предпочитают «остаться при своих». В их представлении «Гамлет» — принц, а «прочее все гиль».
Я слышал однажды, как пожилой певец неестественным для жизни, оперным голосом жаловался на то, что «крикуны» погубили оперное искусство, что теперь надо не петь, а кричать в микрофон и т.д.
Мне хотелось влезть в разговор и сказать, что опера — консервативна и что «крикун» не убьет никакую оперу, если в ней будут хорошие певцы. Но что «крикун» сам по себе не так уж и плох, ибо наряду с оперой родился еще некий жанр, от которого хуже не будет. Впрочем, помимо «Евгения Онегина» пускай будут не «крикуны», а какая-то иная, новая опера. Но что-то нет ее...
*...И вот к какому я прихожу выводу. Есть зрительское впечатление, которое возникает непосредственно от того, что идет со сцены или с экрана. На экране, допустим, страдает кто-то, и вы страдаете вместе с ним. Или кому-то весело — и вам становится весело тоже. Но есть волнение, которое как будто бы идет не от сцены к вам, а от вас к сцене. Как будто бы это волнение родилось в вас самих, в относительной независимости от того, что было на сцене или на экране.
Конечно, именно этот плачущий человек на сцене заставил и вас заплакать. И все же вы расчувствовались не только от него, а от чего-то такого, что в этот миг родилось в вас самих, как бы чуть-чуть независимо от него. Толи какая-то параллельная мысль мелькнула у вас, то ли ваше собственное чувство, родственное тому, что сейчас на сцене, подбросило щепку в костер. И именно от этого своего в вас родилось переживание, можно сказать, удвоенное, и вы оказались особенно увлечены действием.
Мне кажется, зрители, грубо говоря, делятся на две категории. Одни прекрасно смотрят и слушают, волнуются и смеются, но как бы не успевают чувствовать и думать «параллельно» происходящему или, может быть, встречно ему. И тогда эмоциональная волна, идущая от них на сцену, — гораздо меньше. Эти зрители чувствуют настолько, насколько дает им пищу тот или иной материал.
В их сердце как бы не умещается некое «смежное» настроение, которое что-то прибавляет к простому, обыкновенному восприятию. Или это «смежное» настроение, напротив, лишь тормозящего свойства.
Кто-то как бы идет вровень с «чувством сцены», а кто-то опережает его или безнадежно опаздывает.
Я не скажу, что эти различные группы всегда стабильны. Напротив, люди в зале внутренне как бы кочуют из группы в группу в зависимости, конечно, от самого спектакля, но и от них самих. От того, чем сами живут в этот день, в этот час. В этот раз кому-то что-то запало в сердце, другому же нет.
Я это совсем не затем говорю, чтобы осудить одну из групп. Просто я констатирую факт, что это «расслоение» зрительного зала почти неизбежно.
*Утром я пришел в театр, и голова моя была полна идей. Не ручаюсь, что это были хорошие идеи, но их, во всяком случае, было немало. Мы репетировали современную пьесу, она казалась схематичной, и нужно было найти какой-то хитрый ключ, чтобы вытащить все содержание. До этого дня такой ход не давался.
Но вот однажды вечером я что-то, казалось, придумал, теперь нужно было все это лишь донести до актеров. Должен сказать, что приходить с идеями часто бывает труднее, чем приходить пустым. Тогда идешь себе спокойно, тебя не волнуют возможные репетиционные барьеры, тебе не кажется, что день предстоит короткий и ты не успеешь сделать то, что задумал.
Это очень неприятное чувство: нести что-то и знать заранее, что будут препятствия, что, может быть, кто-то будет болен, другой опоздает, а третий явится не в настроении. Где-то станет шуметь посторонний, а время уже подойдет к концу. Иногда начинает казаться, что лучше приходить пустым, как это часто, кстати, делают артисты. Какая вольготность в их приходе утром в театр. Их не тянет груз, который нужно сбросить точно в положенном месте. Они сидят, болтают и ждут, когда им кто-то сделает сцену.
Впрочем, конечно, есть и другие артисты. (Эту фразу я написал уже как бы ради страховки. Вдруг обидится кто-нибудь.)
Так вот, я шел в это утро в театр со своими идеями. В гардеробе было много народу, в том числе и один мой хороший знакомый, пришедший просто меня повидать. Он пришел рассказать, что где-то в поездке с ним вместе находился один человек, бывший на премьере «Вишневого сада». Суть его оценки спектакля заключалась вот в чем. Режиссер, говорил он, построил на сцене кладбище и намекает этим как бы на то, что тонкие чувства все уже умерли, а в наше время остались лишь грубые чувства. Наша эпоха осталась как бы без тонких чувств. Это поклеп на эпоху
Смешно, конечно, но я расстроился страшно. Утром вообще не следует отвлекаться на что-то, не относящееся к работе. Наверняка полчаса работы вылетят вон. Но люди часто именно до репетиции спешат тебя чем-то расстроить. Приходишь и слышишь голос дежурной: «Вначале зайдите к директору, он вас искал». Войдешь — и тебе наверняка расскажут о заседании, где тебя ругали. Об этом надо узнать, но хорошо бы после работы. Или, быть может, у одного меня такая повышенная чувствительность? Вряд ли. Других режиссеров не спрашивал, но часто вижу актеров после неприятной беседы — они идут на сцену и плохо слышат, что делают.
Впрочем, в любой профессии так же, наверное. Но, может быть, ни у кого не зависит столько от настроения, как у нас. И вот я с этой занозой насчет «Вишневого сада» пошел на площадку.
Какой-то актер, конечно, опаздывал. Еще заболела актриса, и директор просил играть другую, меня же просил ей помочь. Я чувствовал, что настроение падает, как давление после инфаркта.
Теперь его можно было бы поднять только чрезвычайным напряжением воли. Но где возьмешь эту волю? Почему, думал я, он решил, что я хороню все тонкие чувства? С таким же успехом он мог бы сказать, что я потопил корабль в «Бермудском треугольнике». Но почему, однако, просто не посмеяться над этим? Да потому, что я знал по опыту, во что иногда отливаются эти глупые отклики.
Между тем шла работа, и я следил за сценой и даже пытался схватить ошибку, и я схватил ее, эту ошибку, и исправил. А потом, когда кончилась репетиция, я подумал о том, что утреннее расстройство — совершеннейшая чепуха. Жаль, что эта простая мысль не пришла ко мне сразу.
*Рубенс рисовал женщин такими, а Пикассо иными. Но разве тот факт, что Пикассо рисует женщину какими-то ломаными линиями, говорит о том, что он меньше Рубенса ценит и любит свою натуру? Просто изменился мир, изменилась жизнь, изменились художественные средства выражения этой жизни.