KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Научные и научно-популярные книги » Культурология » Александр Михайлов - Избранное : Феноменология австрийской культуры

Александр Михайлов - Избранное : Феноменология австрийской культуры

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Александр Михайлов, "Избранное : Феноменология австрийской культуры" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Уже в гораздо более раннем рассказе «Турмалин», в первой редакции называвшемся «Привратник в господском доме», история человека рассказана только через вещи, окружающие его; это психологический рассказ, но не о переживаниях людей, а о странных и уже вполне объективных следствиях переживаний, семейная драма изложена в нескольких строках. «Витико» — крайний пример, и не только для Штифтера:

«Я хотела тебя увидеть, — сказала Берта, — и когда я увидела тебя, ты был мне люб.

— И когда я увидел тебя, ты тоже была мне люба, — сказал Витико. — Мы оба были дети.

— Да, но до тебя я видела прекрасных рыцарей и юношей,

и ни один не был мне люб, — ответила Берта.

И я до тебя видел прекрасных дев и девушек, и ни одна не была мне люба, — сказал Витико.

— Видишь? — сказала Берта.

— И поскольку я был люб тебе, ты заговорила со мной?

спросил Витико.

— Поскольку ты был люб мне, я заговорила с тобой, отвечала Берта.

— И поскольку я был люб тебе, ты пошла со мной сидеть

на камнях у кленов? — спросил Витико.

— Поскольку ты был мне люб, я пошла с тобой сидеть на камнях у кленов, — отвечала Берта.

— И сидела рядом со мной на камнях, — сказал Витико.

— И сидела рядом с тобой на камнях, — сказала Берта.

— И ты была мне так люба, — сказал Витико, — что я хотел всегда сидеть рядом с гобой…

<…>

— И почему я был тебе люб тогда, Берта?

— Ты был мне люб, потому что ты был мне люб, ответила Берта.

— Я был совсем чужим тебе…»[17]

В этом диалоге, или любовном дуэте[18], каждое слово полновесно, каждое усиливается гем ритмическим движением параллельных интонаций, которое поддерживает его своим потоком. Речи скрывают и открывают мир души, умалчивают о душевных движениях и с ясностью предполагают их. Такой техникой умолчания Штифтер пользуется на каждом шагу. Ее этический смысл вполне понятен: умолчание — производное от сдержанности, а сдержанность означает невозможность для Штифтера врываться во внутренний мир своих героев и рассказывать об их тайнах. Такая сдержанность писателя аналогична для него поведению человека в жизни: врываться в чужой мир недопустимо, безнравственно, и потому это же безнравственно в поэзии. Штифтер видел в литературе средство воспитания, и лишь иногда его нравственные суждения отталкивают современного читателя своей чрезмерной образцовостью и старомодной рассудительностью. Эстетический смысл умолчания еще надо прояснить.

В большом романе «Бабье лето», первом романе Штифтера (1857), герой говорит своей возлюбленной: «Вы были понятны мне, как голубизна неба, и ваша душа казалась мне такой глубокой, как глубока голубизна неба»[19].

Понятность и глубина не противоречат: глубина — это в первую очередь насыщенность, интенсивность духовного, душевного мира. Понятность, или постижимость, — ясность облика, которая схватывается интуицией родственной души. Отношение сформулировано так, как оно характерно для произведений Штифтера, — человек, захваченный в своем поступке или в своем слове, обнаруживает свою глубину, — обнаруживает, но не обнажает. Схватывается поверхность и схватывается бездонность глубины. Человек неисчерпаем, но не оттого, что он таинствен или темен по своему существу; он как раз, напротив, вполне ясен и даже поразительно ясен, но только до тех пор, пока хочет или может говорить о себе и говорить о своем. Если человека нельзя исчерпать до дна или нельзя успеть это сделать, то в этом — но и только в этом — его загадочность. Внутренний мир человека принадлежит ему самому, и только он один распоряжается им; если герой новеллы или романа может еще что-либо сказать о себе, то права автора над ним совершенно ограничены. Как раз штифтеровские герои иногда очень смелы, поскольку не боятся в нужном случае говорить о своих чувствах, — и тем более что чувства их всегда ясны им и для выражения их они безошибочно умеют найти совершенно точные и простые слова; они говорят редко о своих чувствах и, говоря о них, не ошибаются в выборе собеседника, — тогда их долго накапливавшиеся чувства прорываются наружу, и душевные восторги выливаются в ряды четких — и одинаковых сразу у двоих — фраз, звучащих в безмолвии их волнения; столь сдержанный, «аскетический» диалог Витико и Берты окружен, но не пропитан этим трепетом. Он не сух или примитивен, а воспринимается в своем контексте как величайшее откровение души.

В «Бабьем лете» герои еще могли сознаваться в сомнениях и душевной боли; тут Генрих мог спрашивать: «Наталия, мне непонятно, как это возможно, что вы так добры ко мне, тогда как я семь ничто и не значу ничего»[20], — и Наталия признается: «Я много боли терпела за вас, когда бродила по полям»[21]. В этих признаниях следы психологизма; совершенно невозможно и непозволительно было бы сказать что-либо еще более откровенное. Куда более мягкий и плавный по сравнению с «Витико» тон «Бабьего лета» еще допускает элементы анализа души в сильно редуцированном виде:

«И теперь все хорошо разрешилось.

— Все благополучно разрешилось, моя милая, милая Наталия.

— Мой дорогой друг!

При этих словах мы снова подали друг другу руки и сидели уже молча.

Как все переменилось вокруг меня за эти несколько мгновений, и как обрели вещи облик, который прежде не был присущ им. Глаза Наталии, в которые я мог глядеть, сияли; я никогда не видел их такими, с тех пор как знал. Неутомимо текущая вода, алебастровая чаша, мрамор — все обновилось; белые отблески на статуе и удивительно горящие среди тени огни были иными; жидкость текла, плескалась или пищала или звучала в каждом отдельном случае иначе; блестевшая на солнце зелень дружески заглядывала в грот как новая, и даже стук молотков, которыми сбивали штукатурку со стен дома, доносился теперь как совершенно отличный от звука, который я слышал, выходя из дома»[22].

Под впечатлением неожиданного объяснения в любви с Наталией Генрих чувствует, что все вокруг него переменилось: но в том, как описывает он перемены, нет ничего от свободного полета души, — он не передает свое чувство, а старательно отстраняет его — и теряет свое «я» в вещах. Описывая в длинном пассаже свои ощущения, герой, и с ним автор, ровно ничего не прибавляют к самому первому наблюдению, к тому, что все вокруг представилось в новом свете, — чувство отстраняется до того, что перестает быть чувством, а делается странным превращением вещей, со столь же странно-дотошным их перечислением (вода журчала «в каждом отдельном случае» по-новому!) Чувство предельно — или беспредельно — «объективно». Анализ чувства — в разработке уже готового литературного мотива, который развивается с нарочитой скованностью, неловкостью. Для героя — таково описание своего переживания, для автора — использование литературного мотива. Герой рассказывает так, как будто это не с ним, а с вещами произошли перемены, и автор развивает литературный мотив с нарочитым педантизмом: чего стоит зелень, которая заглядывала «как новая» — das sonnenglanzende Grün sah als ein neues herein, — и стук молотков, который звучал «как совершенно отличный» — das Hämmern <…> tonte jetzt als ein ganz verschiedenes, — или «вещи», приобретавшие облик, «который обычно не был свойствен им»! Радостное смятение чувств и замешательство рассказчика — то, что предполагается, оборачивается скованностью выражения, в котором можно при желании видеть легкий комический оттенок.

Жанр «Бабьего лета» Штифтер обозначил словом «Erzählung» — не столько «рассказ», сколько вообще «повествование» (жанровые определения прозы в те годы оставались нечеткими); этот большой роман с рассказом сближается благодаря тому, что сюжет развивается в нем последовательно, без отступлений, задержаний, без введения иных линий и планов. Время действия романа — условная современность. Писатель извлекает своих героев из противоречивой суеты повседневного мира, но этот процесс еще не доведен, очевидно, до конца. Приведенный отрывок — показатель двойственности. Конкретность чувства скрывается в этом анализе и, следовательно, умалчивается в нем. Сама развернутость всего пассажа обманчива в том смысле, что к психологическому анализу ничего не прибавляет и есть скрытая форма редукции всего психологического. Но в «Бабьем лете» чувство еще разливается в вещах, и вещи служат ясным, светлым зеркалом его цельности и чистоты. Подвижность, переменчивость, сбивчивость, непоследовательность, противоречивость — все это просветляется в существенность чувства, и эта существенность скрывает в себе его жизненную сложность, неуловимость его движений. «И теперь все хорошо разрешилось» — «Мой дорогой друг!»: как эти слова интонационно многозначны (в романе «Витико» они приобрели бы куда большую определенность, подчиненные уже сверхличному биению ритма), так и длинное описание тех перемен в вещах, которые происходят в восприятии влюбленного (в приведенном отрывке), заключает в себе реальное богатство чувства, — и это неуловимое, невыразимое до конца в словах богатство можно уловить, но только уловить, а не истолковать и не распознать в частном и в деталях — лишь в стиле отрывка, в его чрезмерной обстоятельности, в его словно отрешенной от жизни чувства педантичности, в негибкости выражения, с которой запечатлена робость и нерешительность признания. Итак, динамика чувства переведена в образ вещей и в образ стиля. Здесь, в «Бабьем лете», стиль далеко уходит от всякой средней стилистической нормы; некоторая присущая ему искаженность, известная педантичность, формальность служат смысловой задаче задаче этико-эстетической и требующей именно такого, совершенно необычного для литературы середины XIX века раскрытия внутреннего, психологического мира человека.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*