Илья Бояшов - Литературная матрица. Учебник, написанный писателями. Том 1
Примеров пристрастия поэта к теме смерти не просто много — трудно найти стихотворение, за строчками которого беззубая не размахивала бы своей косой. Всюду мертвецы, всюду покойники — будь то «детская» поэма «Мороз, Красный нос» или стихотворение «Рыцарь на час», где герой зовет на свидание покойную мать, или хрестоматийная «Железная дорога», в которой поэт напускает на несчастного Ваню целую толпу мертвецов, садистски пугая его жуткими картинами.
Стыдно робеть, закрываться перчаткою,
Ты уж не маленький!.. Волосом рус,
Видишь, стоит, изможден лихорадкою,
Высокорослый больной белорус:
Губы бескровные, веки упавшие,
Язвы на тощих руках;
Вечно в воде по колено стоявшие
Ноги опухли; колтун в волосах…
Довольно. «Гением уныния» называл Некрасова Корней Чуковский. Нет, это не просто уныние… С точки зрения культурного контекста это, вероятнее всего, невольное воспроизведение средневекового сюжета «плясок смерти». Но если в средневековой традиции скелеты клацали зубами для того, чтобы проповедовать живым бренность всего сущего на земле, если позднее, в эпоху Ренессанса, популярность того же сюжета выразила воистину смертный ужас Европы перед социальными потрясениями (эпидемиями чумы, Столетней войной, падением Византии, плодящимися ересями), — то Некрасов действовал интуитивно. В отличие, скажем, от Блока, который совершенно сознательно дал одному из стихотворных циклов название «Пляски смерти» и сознательно же отсылал читателя в стихотворении «Как тяжко мертвецу среди людей…» к некрасовским стихотворным фельетонам. Вслушайтесь в это стихотворение Блока: «Мертвец весь день трудится над докладом. / Присутствие кончается. И вот — / Нашептывает он, виляя задом, / Сенатору скабрезный анекдот…» В конкретности описаний, сюжетности, подчеркнутом прозаизме и публицистичности содержания блоковских «Плясок смерти» отчетливо проглядывает некрасовское влияние. Сам же Некрасов, повторим, вряд ли осознавал, в русле какой традиции он действует, однако благодаря опыту жизни в массовой, низовой литературе «торгашеской» частью своего существа точно чувствовал: тема смерти способна сбрызнуть и — да, оживить! — любой, даже самый завалящий литературный товар. И расчетливо поливал свою поэзию трупным ядом. Так выразительнее пахнет — а значит, на книжечку обратят внимание и купят.
Хотя, возможно, причина была не только в продаваемости темы: не исключено, что тут вступали в силу и другие механизмы, связанные с психологией личности Некрасова и, быть может, с его тайными душевными травмами (в раннем возрасте, например, он потерял любимого брата, друга юности, и смерть его тяжело переживал), но погружаться в эти материи — не наше дело. И потому остановимся на указании главной, как нам кажется, причины пристрастия поэта к теме смерти: выгода.
НАРОДНЫЙ ПОЭТНедаром приглянулся Некрасову и жанр стихотворного некролога — кого только не проводил он своим рыдающим стихом в последний путь: Белинского, Добролюбова, Шевченко, Писарева («Памяти приятеля», «Памяти Добролюбова», «На смерть Шевченко», «Не рыдай так безумно над ним…», поэма «Белинский»). Но все эти безумные рыдания над могилами выводят нас и к другой теме. Почему поэт так об этих людях скорбел? Отчего ему так важно было сказать о них не просто доброе, но и бесконечно идеализирующее их жизнь слово? Дело тут, очевидно, не в одном пристрастии к теме смерти, но еще и в разрывающем чувстве вины перед ними.
Они-то, в отличие от него, и правда жили в нужде, и почти все (за исключением разве что Шевченко) умерли молодыми. А он продолжал жить широко, настоящим русским барином, летом отправлялся в имение, то в одно, то в другое, охотился, гулял, вел переписку, ездил к соседям в гости — зимой плотнее занимался делами журналов, одного, потом второго, обеспечивавших ему совершеннейшее благополучие. Посещал Английский клуб, проигрывал (но и выигрывал) там громадные суммы, мало отличаясь от самых высокопоставленных его членов, которые часто и не подозревали, что сражаются в вист с известным поэтом.
«Балет, рысаки, шампанское, первоклассный портной, даже содержанка-француженка — все делало его вполне своим в этом обществе крупнейших помещиков, чиновников, инженеров, дипломатов, генералов», — пишет Корней Чуковский, один из самых внимательных исследователей творчества Некрасова. Чуковский приводит множество фактов, доказывающих, что в стихах Некрасов писал одно — в жизни делал совсем другое. Скажем, в гневной сатире обличал клуб гастрономов, обжирающихся, когда другие голодают, — а в реальности сам тайно к этому обществу принадлежал.
Чуковский был убежден, что Некрасов сохранял искренность и в том, и в другом. И в обжорстве, и в его обличении, что для него «столь же подлинным и органическим было плебейство», как и барство, и все это свидетельствовало не о «двуличности» поэта, а о его «двуликости». Потому что жизнь Некрасова, справедливо отмечает Чуковский, выстроилась так, что он принадлежал сразу двум слоям общества — разночинному и дворянскому. Так оно и было, конечно, но сам Некрасов остро ощущал именно свою раздвоенность (никакую не двуликость!) — об этом уже разобранное нами «Я за то глубоко презираю себя…», об этом «Рыцарь на час», «Зачем меня на части рвете…», «Скоро стану добычею тленья…» и т. п. И все же это противоречие — живу не так, как пишу, — ему удавалось преодолеть. Внутреннее примирение с самим собой достигалось при помощи простого признания — «я лиру посвятил народу своему». То есть — как бы я сам ни жил, в поэзии я призывал к добру, к состраданию русскому крестьянину.
…Увы! пока народы
Влачатся в нищете, покорствуя бичам,
Как тощие стада по скошенным лугам,
Оплакивать их рок, служить им будет Муза,
И в мире нет прочней, прекраснее союза!..
Толпе напоминать, что бедствует народ,
В то время, как она ликует и поет,
К народу возбуждать вниманье сильных мира —
Чему достойнее служить могла бы лира?..
(«Элегия»)
Это, впрочем, никак не разрешало другого, не менее болезненного противоречия.
…Природа внемлет мне,
Но тот, о ком пою в вечерней тишине,
Кому посвящены мечтания поэта, —
Увы! не внемлет он — и не дает ответа…
Русский мужик, участь которого столько раз была оплакана, ведать не ведал, о ком там мечтают в редакциях столичных журналов их баре, — одних и других по-прежнему разделяла бездна. Но все же обойтись без народа Некрасов не мог, его «эгоистическая» поэзия нуждалась хоть в каком-то оправдании. И оправданием этим стал народ. «Народ был главным мифом его лирики, величайшею его галлюцинацией (…) Нужно же было ему найти какой-нибудь объект для лирических молитв и плачей. История подсказала ему, что этим объектом может быть только народ», — резюмировал Корней Чуковский.
Подробнее и настойчивее всего Некрасов лепил этот миф в своей эпической поэме «Кому на Руси жить хорошо» — в целом очень сильной, очень талантливой, очень музыкальной, но недаром незаконченной. Некрасов бился над поэмой более десяти лет — и все же не смог ее достроить, додумать. Русский мужик оказался русскому барину не по зубам, русский мужик долго топтался в передней у главного редактора главного журнала эпохи, пока не ворвался в кабинет и не задавил его хозяина своею массою.
Кого только не созвал Некрасов в свою поэму! Обилие персонажей в «Кому на Руси…» поражает — семь мужичков постепенно притягивают к себе и своему вопросу («кому живется весело, вольготно на Руси?») все больше и больше народу: за спинами отчетливых, стоящих на первом плане попа, помещика Оболта-Оболдуева, крестьянки Матрены Тимофеевны, дедушки Савелия, старосты Власа, народного любимца Ермилы Гирина, семинариста Гриши Добросклонова вырастают всё новые персонажи. Поэма взбухает, точно квашня: семинарист Саввушка, дворовый человек Викентий Александрович, смиренный богомол Ионушка, занимавшийся извозом Игнатий Прохоров, носитель вериг Фомушка, посадская вдова Ефросиньюшка, Егорка Шутов, которого мир постановил бить (а за что — неизвестно), — кого тут только нет. Холопы, господа, странники, богомольцы, пьяницы, каменотесы, солдаты, старики, парни, молодки, дети, поименованные и безымянные — голова идет кругом. Но ведь это «эпопея современной крестьянской жизни», как выражался сам Некрасов. Автору эпопеи жадничать не к лицу, в эпопее всего и всех должно быть вдосталь.
С точки зрения поэтического мастерства Некрасову здесь действительно многое удалось. В поэме есть несколько совершенно замечательных по выразительности массовых сцен — задолго до изобретения кинематографа Некрасов сумел выдумать вот такую, например, совершенно кинематографичную сцену, охватив взглядом и объединив в целое громадную толпу на базаре.