Александр Панченко - Русский спиритизм: культурная практика и литературная репрезентация
С одной стороны, здесь есть несколько довольно очевидных факторов. Известно, что и аристократическая и разночинская традиции XIX в. в своих идеологических проекциях довольно часто ориентировались на культурную модель «мирской святости», где поэт (и шире — литератор), а позднее — революционер выполняет функции святого — подвижника и/или мученика (см.: [Панченко 1999: 361–374]). Не менее важно и то развитие, которое эта модель получила в советском культе Пушкина.
Проблема русского пушкинианства сложна и обширна по материалу, который необходимо принимать во внимание. Хотя в последние десятилетия вышло довольно много исследований, так или иначе касающихся этого вопроса (нельзя не упомянуть, в частности, статьи и монографию М. Левитта [1994], а также материалы конференции «Cultural Mythologies of Russian Modernism», прошедшей в Беркли в мае 1987 года [Gasparov/Hughes/Paperno 1992]), в них преимущественно анализируются литературные, философские и политико-идеологические аспекты пушкинского культа, тогда как взаимодействие последнего с повседневными культурными практиками имперской и советской России обычно оставляется без внимания[21].
Недавно к исследованию советского и постсоветского культа Пушкина обратилась петербургская фольклористка С. Б. Адоньева. В очерке «Дух Пушкина» она указывает на ряд характерных черт ритуально-мифологического пушкинианства в массовой культуре второй половины XX века: зимние (Санкт-Петербург, Мойка, 12) и летние (Пушкинские Горы, Михайловское) ритуалы поминального характера, инкорпорация пушкинского культа в различные ритуальные и ритуализованные практики советской культуры (свадебный обряд, новогодние елки и т. п.), гадание по томику Пушкина и, наконец, вызывание духа Пушкина во время спиритических сеансов. Согласно полевым материалам, обобщенным Адоньевой, «опыты вызывания духов, и в первую очередь духа Пушкина… 15–25-летние информанты наследуют в основном от своих (35–50-летних) родителей, последние чаще всего получают их из жизни в пионерских лагерях» [Адоньева 2001:68].К сожалению, исследовательница не попыталась проанализировать «пушкинскую ритуалистику» советской эпохи ни с генетической, ни с функционально-типологической точки зрения. Она ограничивается лишь указанием на ряд материалов о сложении советского пушкинского мифа в период подготовки к столетнему юбилею со дня смерти поэта[22].
Конечно, можно только согласиться с тем, что вторая половина 1930-х годов сыграла особую роль в формировании советской версии пушкинского культа. Вместе с тем вероятно, что эта версия складывается еще в 1920-е годы и в той или иной степени восходит к русскому пушкинианству более раннего времени. Помимо всего прочего, здесь следует иметь в виду, что характерный для традиции имперской России топос «поэт и царь» [Панченко 1999: 369–374] неоднократно воспроизводился и в дискурсах советской эпохи. Одна из его реализаций в большевистской России — это вполне отчетливый параллелизм сложения культов Пушкина и Ленина в ранней советской культуре. Мифология незримого присутствия Пушкина в СССР конца 1920–1930-х годов вполне сравнима с аналогичными формами сакрализации Ленина. Сходство культов Ленина и Пушкина в советской мифологии и ритуалистике 1920–1930-х годов вообще чрезвычайно велико. Так,С. Сандлер отмечает: «Если советская политическая культура концентрировалась вокруг монументального образа Ленина, памятники Пушкину играли решающую роль в быстро развивавшейся художественной политике Советского Союза» [Sandler 1992: 231]. Дело, однако, не только в памятниках. Пушкин, как и Ленин, постоянно сопутствует и помогает русским/ советским людям в строительстве нового общества и новой культуры. Риторические конструкции такого типа появляются задолго до юбилейного 1937 года[23]. Так, в опубликованном Дж. Мальмстедом конспекте лекции Андрея Белого «Пушкин» (1925)[24] читаем: «Труп» Пушкина есть замкнутая в камер-юнкерский мундир личность Александра Сергеевича; жизнь «Пушкина» во всех нас: во мне, в вас, в пролетарском поэте Доронине, посвятившем Пушкину строки:
Долго склонившись к моей подушке,
Когда веет кругом тишиной,
Александр Сергеевич Пушкин
Разговаривает со мной.
Не останавливаясь на многочисленных примерах того же типа (а они могут относиться и к более поздним эпохам — вплоть до последних лет существования советской империи: показателен, например, рассказ московских фантастов В. Генкина и А. Кацуры «Поломка в пути» (1986), где люди из далекого будущего оживляют Пушкина и переносят его в свое время — «в специальный пансионат для великих неудачников истории», довольно сильно напоминающий посмертную обитель, уготованную потусторонними силами булгаковскому Мастеру) [Генкин/Кацура 1986:77–91], отмечу, что в контексте советской мифологии именно Пушкин и Ленин оказываются персонажами, наиболее пригодными для спиритического «вызывания». Это подтверждается и материалами Адоньевой, согласно которым русские спиритуалисты 1980-х годов вызывали в первую очередь дух Пушкина, а во вторую — В. И. Ленина[25]. Однако вызывать дух Ленина — опасное политическое кощунство, по крайней мере — для сталинской эпохи, когда священная одержимость духом основателя Советского государства была полностью монополизирована его преемником (ср. популярные формулы: «Сталин — это Ленин сегодня» [Родной Сталин // Правда. 1939. 21 декабря], «Сталин — наш Ленин живой» [Астахова/Дмитраков/Лозанова 1952:500–501] и т. п.). В этом смысле Пушкин — глава сонма русских поэтов, мученик, погибший «в борьбе с самодержавием», один из покровителей новой Советской России — был наиболее приемлемым кандидатом на роль вызываемого духа.
Думается, однако, что причины «литературной» ориентации русского спиритизма могут иметь и более глубокие корни — как с хронологической, так и с культурно-типологической точки зрения. Во-первых, очевидно, что массовый интерес к спиритизму в России во многом стимулировался именно литературными репрезентациями этой практики. Во-вторых, сложение устойчивой топики «пушкинского мифа» в России конца XIX века (1880–1899) фактически синхронно раннему периоду распространения спиритизма в России. Особую роль здесь, по всей видимости, сыграл пушкинский праздник 1880 года, оказавший значительное влияние на формирование массового пушкинианства в России. Здесь также стоит коснуться одного частного обстоятельства, возвращающего нас к теме памятников. С антропологической точки зрения именно памятник — неважно, надгробный или мемориальный, — во многих культурах служит одним из главных средств коммуникации живых с умершим, своеобразным «ритуальным двойником», замещающим преданное земле или испепеленное тело. В этом смысле ужин со статуей Командора также может быть квалифицирован как прототип спиритического сеанса. Очевидно, что с такой точки зрения главным памятником Ленину был и остается он сам — вернее, его мумифицированное тело, выставленное для всеобщего обозрения в мавзолее. Что касается Пушкина, то первый (и по хронологии и по значению) памятник поэту — это статуя работы Опекушина, торжественно открытая на Тверском бульваре в Москве 7 июня 1880 года. Здесь умеет-но вспомнить изящный исследовательский этюд Е. Г. Рабинович, посвященный происхождению экспрессивных выражений «с Пушкиным». Подобные формулы (как правило, риторические вопросы или утверждения: «А за квартиру Пушкин платить будет?»; «Пушкин, что ли, за тебя детишек воспитывать будет?» и т. п.) получили широкое распространение в отечественном языковом обиходе XX века, о чем свидетельствует их использование в русской беллетристике — в частности, у М. А. Булгакова и Вен. Ерофеева. По мнению Рабинович, «Пушкин» из подобных выражений «не имеет никакого отношения к пусть даже и фольклорному образу поэта, а является просто названием памятника», точнее — упомянутой статуи на Тверском бульваре [Рабинович 1992:105]. «Появившись не ранее 1880 г., — делает вывод исследовательница, — „выражения с Пушкиным“ были местными, московскими… но особое положение Москвы и московского говора дало им более широкое распространение» [Рабинович 1992:105–106]. Остроумная догадка Рабинович представляется вполне правдоподобной, однако я не рискнул бы утверждать, что разговорное название московского памятника было полностью оторвано от «фольклорного» или «массового» восприятия поэта. Скорее наоборот — появление опекушинского памятника способствовало формированию мифологии незримого присутствия Пушкина в повседневной русской жизни, причем эта мифология закрепилась и в специфической фразеологической форме.
Так или иначе, вполне вероятно, что пушкинские торжества 1880 г., совпавшие по времени с массовым распространением русского спиритизма, оказали на него если не прямое, то косвенное воздействие. Вместе с тем, не нужно забывать, что первые русские спиритуалисты также предпочитали общаться именно с духом Пушкина. Можно предполагать, таким образом, что с самого момента своего появления русский спиритизм имел своеобразную «литературную» и, более того, «пушкинскую» ориентацию.