Риккардо Николози - Вырождение семьи, вырождение текста: «Господа Головлевы», французский натурализм и дискурс дегенерации XIX века
Биологическая предрасположенность — основа головлевского вырождения — непреодолима. Родители не могут оставить детей, а дети не могут вырваться из ненавидимого ими Головлево. Как будто их притягивает зловещим магнитом к вынужденной пространственной близости — последней фазе вырождения. Особенно «удушлива» принудительная близость, возникающая между Порфирием и другими членами семьи. Лицемерными, досаждающими разговорами, сравниваемыми с гноящейся раной[43], он сплетает вокруг своих близких плотную коммуникативную сеть, из которой нельзя выпутаться.
5
Итак, Салтыков-Щедрин использует, а также интенсифицирует натуралистические методы повествования. Этот факт не позволяет, однако, рассматривать роман «Господа Головлевы» как «натуралистическое исключение» в творчестве писателя. Пессимизм романа ничем не отличается от других текстов Салтыкова-Щедрина, например «Губернских очерков», показывающих безжалостную, гротескную картину моральной низости и тупоумия русской провинции, продолжающих традицию гоголевской «пошлости». Головлевское вырождение стоит в одном ряду с процессом дегуманизации, принимающей формы физиологизации, анимализации или (метафорически) рейфикации, как и в других произведениях Щедрина [Draitser 1994: 45–100]. Отсутсвие позитивного горизонта как противовеса негативной реальности, которая с самого начала была причиной резкой критики в адрес сатиры Салтыкова-Щедрина[44], характеризует также фиктивный мир «Господ Головлевых». Наряду с постоянными сатирическими натуралистическими элементами, позволяющими говорить о своего рода «избранном родстве» между двумя поэтическими традициями, роман содержит и иные элементы, акцентирующие специфику презентации вырождения. Прежде всего, это сатирический прием типизации действующих лиц. Натурализм отказывается от него, так как считает его негативным, восходящим к бальзаковской «Comedie humaine». Порфирий Головлев, напротив, представляется автором как настоящий лицемер русского происхождения, отличающийся от французского типажа [XIII: 101–104]. Фигура Порфирия получает антропологические признаки, заставляющие уйти на второй план социально-критические характеристики. Иудушка не выступает однозначным представителем социального класса помещиков. На особый типаж Иудушки указывал в свое время К. Головин, призывавший видеть в нем не социальные, а личностные качества, что, конечно, отрицалось левыми критиками: «Иудушка — не сословный, а вполне личный и в то же время общечеловеческий тип» [Головин 1909: 278]. Намеки на социальную проблематику в тексте и вправду довольно скупы[45]. Социально-политические события не влияют на судьбу семьи Головлевых. Даже отмена крепостного права скорее ускорила личностное вырождение Арины Петровны и усилила ее чувство семейного упадка. Новые социально-экономические условия не подвигли ее изменить ход событий и спасти своих близких: «<…> смерть мужа, вместе с фантасмагориями будущего [после отмены крепостного права] наложили какой-то безнадежный колорит на весь головлевский обиход. Как будто и старый головлевский дом, и все живущее в нем — все разом собралось умереть» [XIII: 59].
Несмотря на это, социально-критическая позиция автора не может быть оставлена совсем без внимания, тем более что она характерна для всех произведений Салтыкова-Щедрина. Салтыков-Щедрин-сатирик заставляет русское общество того времени посмотреть на свое пугающее отражение в метафорическом зеркале, разоблачающим его монструозное смехотворство и поверхностность. Объектами сатирической критики Салтыкова-Щедрина являются государство, частная собственность и семейные ценности. Сам он называл их «тремя основами» общества[46]. «Господа Головлевы» — первое произведение Салтыкова-Щедрина, целиком посвященное «основе-семье». В 1863 году писатель сформулировал так называемую концепцию призрачности русского общества («Современные призраки (Письма издалека)», [VI: 381–406]). Семья является одним из этих опасных призраков, попадая под влияние которых люди вступают в эпоху разложения [VI: 391]. Задачей сатирика является разоблачение призрачного существования: «Исследуемый мною мир есть воистину мир призраков» [XIII: 424]; «Освободиться от призраков нелегко, но напоминать миру, что он находится под владычеством призраков, что он ошибается, думая, что живет действительно, а не кажущуюся жизнью, необходимо» [VI: 388]. Разоблачение семьи как симулякра, как реферирующего пустоту знака[47], в романе достигается постоянным несовподением слова и дела. Речь идет не только о постоянных разговорах о семье, из которых выясняется, какими ценностями живут Арина Петровна и Порфирий и которые противоречат всему, что они делают. Слова начинают жить сами по себе и создают знаковый, нереальный мир, поглотивший в первую очередь самого Иудушку. Лживость и обман головлевского мира оформляются в пустословие Иудушки. Софистическая языковая неоднозначность Порфирия сопровождается притворством[48], а его речь состоит из афоризмов и поговорок. С их помощью Порфирий конструирует собственный мир и старается скрыть реальное положение дел в семье:
<…> Что бы ни случилось, Иудушка уже ко всему готов заранее. Он знает, что ничто не застанет его врасплох и ничто не заставит сделать какое-нибудь отступление от той сети пустых и насквозь прогнивших афоризмов, в которую он закутался с головы до ног. Для него не существует ни горя, ни радости, ни ненависти, ни любви. Весь мир, в его глазах, есть гроб, могущий служить лишь поводом для бесконечного пустословия [XIII: 119].
За обманностью происходящего в имении скрывается не только моральный упадок, но и метафизическое зло, носителем которого в первую очередь является сам Порфирий. Его демонизм включает в себя не только метафорическое отождествление с Иудой, но и со змеей [XIII: 67] и даже с сатаной [XIII: 190][49]. Умирающему Павлу он кажется приведением из потустороннего мира: «Он не слыхал ни скрипа лестницы, ни осторожного шарканья шагов в первой комнате — как вдруг у его постели выросла ненавистная фигура Иудушки. Ему померещилось, что он вышел оттуда, из этой тьмы, которая сейчас в его глазах так таинственно шевелилась; что там есть и еще, и еще… тени, тени, тени без конца! Идут, идут…» [XIII: 77]. Метафизические элементы отличают роман Щедрина от натуралистического романа, в котором, как известно, человеческие пороки не трансцедентны.
Жизнь в обманном, призрачном мире для Головлевых означает отдаление от реальности. Этот процесс протекает одновременно с прогрессирующей дегенерацией героев. Это ведет к расцвету фантазии и все более и более сложных фантасмогорий. Усиление интенсивности внутренней жизни отличается от притупленности душевных переживаний дегенерирующих героев французского натуралистического романа[50].
Агония Головлевых означает триумф фантазий, другими словами, осознание и гипертрофизацию того состояния, которое и так всегда было очевидным. Павел восполняет несуществующее в реальности миром фантазий: «Уединившись с самим собой, Павел Владимирыч возненавидел общество живых людей и создал для себя особенную, фантастическую действительность. Это был целый глупо-героический роман, с превращениями, исчезновавениями, внезапными обогащениями, роман, в котором главными героями были: он сам и кровопивец Порфирушка. <…> В разгоряченном вином воображении создавались целые драмы, в которых вымещались все обиды и в которых обидчиком являлся уже он, а не Иудушка» [XIII: 66–67].
Фантастическая гипертрофия принимает у Порфирия форму экстаза и целиком заменяет умственную активность. Порфирий выстраивает свою собственную фантастическую реальность, частично состоящую из цифровых фантасмогорий:
Запершись в кабинете и засевши за письменный стол, он с утра до вечера изнывал над фантастической работой: строил всевозможные несбыточные предположения, учитывал самого себя, разговаривал с воображаемыми собеседниками и создавал целые сцены, в которых первая случайно взбредшая на ум личность являлась действующим лицом… Это был своего рода экстаз, ясновидение, нечто подобное тому, что происходит на спиритических сеансах [XIII: 215,217].
Мало-помалу начинается целая оргия цифр. Весь мир застилается в глазах Иудушки словно дымкой; с лихорадочною торопливостью переходит он от счетов к бумаге, от бумаги к счетам. Цифры растут, растут… [XIII: 228].
Патологическая неспособность к концентрации внимания, бросающиеся в глаза параллели с картиной заболевания дегенерирующей личности, как считалось, поощряет возникновение безбрежных фантасмогорий[51]:
Мысль его до того привыкла перескакивать от одного фантастического предмета к другому, нигде не встречая затруднений, что самый простой факт обыденной действительности заставал его врасплох. Едва начинал он «соображать», как целая масса пустяков обступала его со всех сторон и закрывала для мысли всякий просвет на действительную жизнь. Лень какая-то обуяла его, общая умственная и нравственная анемия. Так и тянуло его прочь от действительной жизни на мягкое ложе призраков, которые он мог перестанавливать с места на место, один пропускать, другие выдвигать, словом, распроряжаться, как ему хочется [XIII: 209].