Жан-Поль Креспель - Повседневная жизнь Монмартра во времена Пикассо (1900—1910)
Аполлинер прочел замечательные стихи, сделав вид, будто сочинил их только что за столом, хотя, как и все остальное, они были приготовлены заранее:
Ты помнишь, Руссо, пейзажи ацтекские,
Леса, где в цвету манго и ананас,
Обезьяны смакуют крови арбузные,
А императора белого рядом ведут на казнь.
Картины свои ты вывез из Мексики,
В солнца красных лучах зреет банан,
Отважный солдат, ты китель сменил,
На бравых таможенников синий доломан.
Вся соль заключалась в этих строках: Руссо никогда не бывал в Мексике, но он не стал возражать, считая, что такая авантюрная гипербола придает ему особую значимость в глазах юных друзей.
Под конец банкета, взяв скрипку, Руссо начал наигрывать мелодии из своего репертуара, а также недавно сочиненный вальс в честь Клеманс. В душных мастерских яблоку негде было упасть: из соседних мастерских и бистро сбежались чуть ли не все художники, извещенные по «беспроволочному телеграфу». Фернанда разозлилась, увидев, как многие набивают себе карманы пирожными, не обращая внимания на ее свирепые взгляды.
Правда, Сальмон несколько нарушил плавное течение вечера. Чтобы попугать Гертруду Стайн и ее американских спутников (с ней пришли старший брат Мишель и его жена Сарра), Сальмон и Кремниц начали изображать приступ бредовой лихорадки. Они разыграли ее столь убедительно, что Гертруда, вопреки своим медицинским познаниям, и впрямь поверила в «наркотический припадок». И, хотя шутка раскрылась, в «Автобиографии Алисы Б. Токлас» она упоминает именно о болезненном припадке, может быть, сознательно, из мести за этот розыгрыш. Все участники банкета знали, что Сальмон заранее нажевался мыла, чтобы изо рта пошла пена — характерный признак подобного приступа. Но как бы то ни было — все это подтверждают — к концу вечера Сальмон так напился и так всем надоел, что его пришлось запереть в кладовке. На следующий день его нашли там спящим на том, что осталось от шляпы «Алисы Токлас»: ради развлечения он жевал с нее цветы и ленты.
Празднество длилось до зари. Таможенник-Руссо, сморенный эмоциями и алкоголем, впал в легкую дремоту, даже не заметив, что свечи над его головой разгорелись слишком сильно. Пикассо попросил Жака Вийона сбегать на площадь Анвер за фиакром, с помощью Лео и Гертруды Стайнов, ехавших в том же направлении, они посадили туда очарованного почестями виновника торжества, уверенного, что это самый прекрасный день в его жизни. Впрочем, в этом была доля истины. По маленькой стране художников слухи о банкете расползлись так быстро, что к Руссо все стали вдруг относиться с почтением, с то время как раньше над ним только насмехались. Так розыгрыш вышел боком его инициаторам, попавшим в свою же ловушку: банкет произвел впечатление настоящего триумфа недооцененного гения.
Едва кучер поднял кнут, как Руссо, придя в себя, обратился к организатору банкета со словами благодарности, оказавшимися и впрямь гениальными: «Ты и я — мы с тобой два великих художника мира. Ты пишешь в египетском стиле, я — в современном».
Все прочие детали — это уже неписаная легенда, к ней приложили руку и Аполлинер, и Сальмон, передавая россказни из уст в уста. Пока Таможенник оставался жив, никто так и не решился признаться, что все это было задумано в порядке насмешки. И теперь Пикассо приписывают открытие этого великого наивного художника, в то время как по-настоящему до Пикассо его оценили Робер Делоне, Вильгельм Уде и Серж Фера.
Вечера в «Бато-Лавуар»
Пикассо высвободился из пут нищеты лишь незадолго до банкета в честь Руссо, но зато навсегда. После «Авиньонских девушек» его жизнь в «Бато-Лавуар» день ото дня становилась все легче. Пикассо нередко засовывал толстые пачки стофранковых купюр во внутренний карман куртки и из страха потерять зашпиливал его английской булавкой. Только гораздо позднее один из поклонников его живописи, Макс Пелекер, президент банка, надоумил его завести счет в банке.
У четы Оливье-Пикассо теперь всегда был накрыт стол для друзей. Фернанда наконец смогла удовлетворить свою страсть к мотовству, в бистро Холма она производила фурор своими ошеломляющими туалетами и сопровождавшим их хмельным ароматом «Сердца Жанетты». По поводу ее страсти к духам Гертруда Стайн рассказывала, что однажды все сто франков, которые Пабло дал ей на недельный запас продуктов, Фернанда истратила сразу, купив флакон духов «Дым»: они обладали очень приятным дымчатым цветом, но абсолютно не пахли!
Воспоминания о «Бато-Лавуар» Гертруды Стайн, Сальмона и Канвейлера относятся именно к этому периоду. Для художников и поэтов Монмартра мастерская Пикассо сделалась центром притяжения, полностью оправдывая название, данное ей Максом Жакобом — «Центральная лаборатория современного искусства». Друзья, друзья друзей и привлеченные его славой абсолютно незнакомые люди постоянно приходили в мастерскую, он подпитывался их суждениями, мнениями, опытом, а они, в свою очередь, от контакта с ним становились духовно богаче. Гертруда вспоминает, что, когда Пикассо писал ее портрет, у него всегда были какие-то посетители. Часто по вечерам все усаживались в кружок в центре комнаты. Чувствуя себя совсем как дома, Макс Жакоб выступал здесь и в роли шефа протокола, и режиссера, и актера. Вечера завершались веселыми розыгрышами, где Макс поистине блистал.
Все, кто его знал, подтверждают, что он обладал особым даром мима. Он был просто гениален, копируя кого-либо. Под настроение из своих номеров он мог составить целый спектакль, выступая в роли и осветителя, и суфлера, и актера. Он декламировал, пел, танцевал, изображал свою бакалейщицу, отказывающую ему в кредите; Саломона Рейнаха, продающего фальшивую папскую тиару (напоминание о деле с тиарой Сайтафарнеса), клоуна-заику из Медрано; Амбруаза Воллара, в полусне продающего картины; Павлову в «Лебедином озере»… Он никогда не повторялся, а сюжеты черпал из уличных сценок, из сплетен кумушек, которым раскладывал пасьянс и гадал на кофейной гуще.
«Макс, — рассказывал Канвейлер, — был человеком умным и немного странным. Вспоминаются номера, какие откалывали Макс и Пикассо. Ночь напролет Макс мог на разные мотивы напевать „Курчавого красавчика“ и вальсировать по комнате со стулом».
Пикассо тоже помнил эти вечера, и в девяносто лет пел:
Курчавый красавчик, со мной танцуя,
Прижмет меня, милуя,
Я голову теряю,
Ничего не понимаю.
Актер Жемье, увидев Макса в таком спектакле, заказал ему текст скетча «Земля Бушабаль» и мечтал этот скетч поставить. Но, получив текст, он — увы! — испугался его озорного характера и оставил проект. Тогда-то поэт и превратил скетч в целый роман.
Вспоминая эти вечера, когда все изнемогали от смеха, Фернанда рассказывала: «Тысячу раз я видела, как он изображает танцующую босиком балерину, и тысячу раз все было иначе. Он семенил своими мохнатыми ногами, подвернув брюки до колен. С засученными рукавами, широко распахнув ворот, открывавший заросшую черной курчавой шерстью грудь, с непокрытой головой, почти лысый, не снимая пенсне, он танцевал, стараясь придать движениям грациозность. И этот восхитительный шарж всегда заставлял нас смеяться до упаду».
Умел он изображать и певичек из кафешантана, выводя срывающимся голоском:
Ах! Плохо женщине на свете.
Повсюду обмана сети,
Любовью мужчину встретим,
Но кто на нее ответит…
И заканчивал двусмысленными куплетами собственного сочинения:
Ах! Надменная Пандора,
Повелительница взоров;
Если холод мне в ответ
На мою любовь к тебе,
То не стану я скрывать:
Дело, собственно, пустяк,
Но тебе не миновать
Внутрь меня употреблять.
А еще замечательное развлечение — «делать Дега». Это занятие нравилось тем, что в нем могли участвовать сразу всей компанией: пытаясь имитировать менторский тон мэтра балерин, каждый говорил все, что придет в голову. Злые шутки, издевательства были в духе друзей Пикассо, не любивших говорить друг другу комплименты. Тут привыкли обмениваться колкостями, и стоило кому-нибудь уйти, на него возводили такую напраслину! В Барселоне Пикассо не имел склонности к подобному стилю, он научился ему у художников Монмартра. По словам Фернанды Оливье, ни Пикассо, ни Макс Жакоб не упускали случая поиздеваться над лучшими друзьями — неприятная привычка, сохраненная им до конца своих дней; только прежние булавочные уколы эпохи «Бато-Лавуар» позднее превратились в яростные удары шпаги.
С 1907 года компания Пикассо взяла за правило уходить из «Бато-Лавуар» на другой берег Сены, в «Клозри де Лила», на границе Монпарнаса и Латинского квартала. Аполлинер и Макс Жакоб ввели Пикассо в литературную среду: в этом кафе всегда собиралась пишущая братия во главе с Полем Фором, который в скором времени стал тестем Северини, а главное — «Принцем поэтов» (в 1911 году).