Жан-Клод Карьер - Не надейтесь избавиться от книг!
Ж.-К. К.: Заверяю вас, что непременно схожу. Так вот, по поводу узелкового письма, вызвавшего столько удивленных комментариев: я вспоминаю те гигантские фигуры, найденные в Перу, про которые любители приключений говорили, что их вырубили в скале, чтобы передать послания существам, пришедшим из иных миров. Я перескажу вам одну новеллу Тристана Бернара[352], на подобную тему. Однажды земляне заметили, что им посылают сигналы с одной далекой планеты. Они собрали совет, чтобы понять, что же означают эти сигналы, которых они не могли расшифровать, и решили в ответ составить максимально короткое послание, написанное в пустыне Сахара огромными буквами, величиной в несколько десятков километров. Они написали «Что?», потратили на эту работу годы. И каково же было их удивление, когда через некоторое время они получали ответ: «Простите, но наше послание адресовано не вам».
Я сделал это маленькое отступление, чтобы спросить вас, Умберто: что такое книга? Является ли любой объект, содержащий читаемые знаки, книгой? Римские свитки — это книги?
У. Э.: Да, мы считаем их частью истории книги.
Ж.-К. К.: Есть соблазн сказать: книга — это предмет, который можно прочесть. Но это неверно. Газету тоже можно читать, но это не книга. То же самое можно сказать о письме, о надгробном камне, о транспарантах на демонстрации, об этикетках и о текстах на экране моего компьютера.
У. Э.: Мне кажется, один из способов дать определение книге — это подумать о том, какая разница существует между языком и диалектом. Ни один лингвист не скажет вам точно. И между тем мы можем проиллюстрировать это различие, сказав, что диалект — это язык без армии и флота. По этой причине мы говорим, например, о венецианском языке, потому что он использовался в дипломатических и торговых документах. Этого никогда не происходило, скажем, с пьемонтским диалектом.
Ж.-К. К.: Поэтому он и остался диалектом.
У. Э.: Именно так. Поэтому если на небольшой стеле выбито одно слово, скажем, имя бога, это еще не книга. Но если перед вами обелиск, на котором много слов, рассказывающих об истории Египта, значит, у вас есть некое подобие книги. Та же разница, что между текстом и предложением: предложение заканчивается там, где стоит точка, а текст — это то, что находится за пределами первой точки, отмечающей первое предложение, которое составляет этот текст. «Я вернулся домой». Предложение закончено. «Я вернулся домой. Повидался с мамой». Вот вам уже текстуальность.
Ж.-К. К.: Я хотел бы процитировать отрывок из эссе «философия книги», которое Поль Клодель[353] опубликовал в 1925 году на основе лекции, прочитанной им во Флоренции. Клодель — автор, которого я совсем не люблю, но у него случались удивительные озарения. Он начинает с такого трансцендентального утверждения: «Мы знаем, что на самом деле мир — это текст, и он говорит с нами, смиренно и радостно, об отсутствии себя самого и в то же время о вечном присутствии кого-то другого, а именно — своего Создателя».
Разумеется, это слова христианина. Чуть далее он говорит: «Мне пришла мысль исследовать физиологию книги — слово, страницу и книгу. Слово — это всего лишь неусмиренный кусочек предложения, отрезок пути, ведущего к смыслу, головокружение от ускользающей мысли. Китайское слово, наоборот, остается неподвижным перед нашим взглядом… Письмо говорит, и в этом его тайна. Древняя и современная латынь была создана для того, чтобы писать на камне. Первые книги являются прекрасной архитектурой. Затем мысль начинает двигаться все быстрее, поток мысленной субстанции возрастает, строки сжимаются, почерк округляется и укорачивается. Вскоре эта влажная, дрожащая пелена на странице, вышедшей из-под тонкого кончика пера, попадет в печатный станок и превратится в клише… И вот вам человеческий почерк, несколько стилизованный, упрощенный, как часть механизма… Стих — это строчка, которая заканчивается не потому, что дошла до некоей материальной границы и ей не хватает места, а потому, что ее внутреннее число свершилось и ее сила иссякла… Каждая страница предстает перед нами как регулярные террасы огромного сада. Глаз испытывает восхитительное наслаждение, которое внезапным ударом прилагательного откуда-то сбоку вдруг врывается в бесцветность с яростью гранатовой или огненной ноты… Большая библиотека всегда напоминает мне пласты породы в угольной шахте, полной окаменел остей, следов и догадок. Это гербарий чувств и страстей, банка, где хранятся высушенные образцы всех человеческих обществ».
У. Э.: Здесь прекрасно показано, что отличает поэзию от риторики. Поэзия совершенно по-новому откроет для нас понятия «письменность», «книга», «библиотека». При этом Клодель говорит то, что нам и так известно! Стих заканчивается не потому, что кончается страница, а потому, что он повинуется внутренним законам, и т. д. То есть это возвышенная риторика. Но он не добавляет ни одной новой мысли.
Ж.-К. К.: В то время как Клодель видит в своей библиотеке «пласты породы в угольной шахте», один из моих друзей сравнивает свои книги с теплой меховой шубой. Он чувствует, как книги его согревают, окутывают, защищают от ошибки, от неуверенности и от морозов тоже. Вас окружают все идеи мира, все чувства, все знания и все существовавшие заблуждения, и это дарит вам ощущение безопасности и комфорта. В лоне вашей библиотеки вам никогда не будет холодно. Вы защищены, во всяком случае от ледяной угрозы невежества.
У. Э.: Атмосфера, царящая в библиотеке, также может способствовать возникновению этого чувства защищенности. Лучше всего, если обстановка в ней будет старинная, то есть все будет сделано из дерева. Лампы в стиле тех, что стоят в Национальной библиотеке, зеленого цвета. Сочетание каштанового и зеленого помогает создать эту особую атмосферу. Библиотека Торонто, совершенно современная (и по-своему удачная), не дает того ощущения защищенности, какое дает Йельская Мемориальная библиотека Стерлинга, залы в псевдоготическом стиле, целые этажи, обставленные мебелью XIX века. Помнится, идея убийства, совершенного в библиотеке в романе «Имя розы» пришла мне как раз в Йельской библиотеке Стерлинга. Когда я вечером работал в мезонине, мне казалось, что со мной может случиться все что угодно. Там нет лифта, чтобы подняться на мезонин, поэтому когда вы сидите там за столом, создается впечатление, что никто не сможет прийти вам на помощь. Ваш труп, засунутый под стеллаж, найдут лишь через много дней после преступления. Возникает чувство, будто вы законсервированы, — то, которое витает над памятниками и надгробиями.
Ж.-К. К.: Что меня всегда очаровывало в больших публичных библиотеках, — это конус зеленого света, в светлом круге которого лежит книга. У вас есть своя книга, и вас окружают все книги на свете. У вас есть одновременно и часть, и целое. Именно поэтому я не хожу в современные библиотеки, такие холодные и безликие, в которых вы не видите книг. Мы совершенно забыли, что библиотека может быть красивой.
У. Э.: Когда я работал над своей диссертацией, то много времени проводил в библиотеке Святой Женевьевы[354]. В библиотеках такого типа легко сконцентрироваться на книгах, легко делать записи. Как только появились первые ксероксы, это стало началом конца. Вы можете воспроизвести книгу и унести ее домой. Вы наполняете свой дом копиями. А когда они у вас под рукой, это значит, что вы их не читаете.
С Интернетом происходит та же история. Либо вы распечатываете и снова оказываетесь в ворохе бумаг, которые не будете читать. Либо читаете текст с экрана, но, как только вы кликаете мышкой, чтобы продвинуться дальше, вы тут же забываете все только что прочитанное, все, благодаря чему вы добрались до этой страницы, висящей на вашем экране.
Ж.-К. К.: Вопрос, который мы еще не затрагивали: почему мы ставим книги рядом, одна к другой? Почему мы ставим их именно так, а не иначе? Почему я вдруг начинаю переставлять книжки в своей библиотеке? Лишь затем, чтобы одни книги стояли рядом с другими? Чтобы возобновить знакомство с ними? Ради поддержания соседских отношений? Я предполагаю, что между книгами существует некий взаимообмен, — я хотел бы, чтобы это было так, и я этому способствую. Те, что внизу, я поднимаю наверх, чтобы немного вернуть им достоинство, чтобы поставить их на уровне глаз и дать им понять, что вниз я их поместил не намеренно: не потому, что они плохи, а стало быть, презираемы мной.
Конечно, мы должны производить отсев, во всяком случае способствовать ему (хотя он состоится и без нас) и пытаться спасти то, чему, на наш взгляд, нельзя потеряться в пути. То, что может понравиться тем, кто придет после нас, что как-то поможет им или позволит посмеяться над нами. Кроме того, мы должны всякий раз, когда это возможно, придавать написанному смысл, хотя и с осторожностью. Но мы живем в пограничную, переменчивую эпоху, когда каждый прежде всего обязан по возможности способствовать обмену знаниями, опытом, взглядами, надеждами, проектами. Обязан связывать их между собой. Возможно, это станет первоочередной задачей для тех, кто придет после нас. Леви-Стросс говорил, что культуры живы лишь постольку, поскольку они взаимодействуют с другими культурами. Изолированная культура не заслуживает того, чтобы называться культурой.