Владимир Бибихин - Переписка 1992–2004
Теперь я пишу из Азаровки, в стороне от литературного и других процессов (про которые мне хочется неприлично процитировать о «мертвых, хоронящих своих мертвецов»). Жизнь идет в другом месте, может, во многих других местах, но не там, где нет простоты, где все десять раз перекручено.
Очень хочется увидеть Вас, Ольгу, мальчиков.
За этим отчетом о римских делах я ничего не ответила на Ваши мысли о вавилонских языках. У меня просто нет мнения на этот счет.
Желаю Вам успеха с тиражом (я в нем уверена)! Поцелуйте от меня, пожалуйста, Олю и деток.
Поклон Вашему дому
О.
1998
Иерусалим, 20.4.1998 [43]
Христос Воскресе!
Дорогой Владимир Вениаминович, Оленька! Я счастлива, что могу сообщить об этом с места событий. На открытке — Голгофа, где я бываю ежедневно, а Пасху встречала в Гефсиманском саду, над долиной Иосафата. Это звучит дико, как, в общем-то, любая правда. Я много чего здесь узнала и повидала, расскажу, надеюсь, при встрече.
Вспоминаю Вас здесь с любовью и желаю всем, и Роме, и Володику, и Олежке всего доброго.
Целую
Христос Воскресе!
Ольга
Азаровка, 25.7.1998.
Дорогой Владимир Вениаминович,
поздравляю Вас и Ольгу со всеми прошедшими именинами и с днем венчания! Я так рада, что нам удалось поговорить хотя бы по телефону. Хочется, конечно, повидать Вас и Ольгу и мальчиков — и Ваш дом, который наверняка не развалится […] Когда-то отец Димитрий сказал […], что художник обязан быть здоровым, не то он передаст свои недуги произведениям и тем, кто будет их смотреть. Неужели это до такой степени буквально? Вообще-то мне давно кажется, что по сочинениям можно ставить медицинские диагнозы авторам, в каком-то роде то, что называют стилем, — что-то вроде кардиограммы. Ах, все устроено слишком строго, никуда не скроешься. А хочется сказать: «Чур, не считается! Во вдохновении я превосхожу себя! Причем здесь мой насморк?»
Видели ли Вы мою речь в «Русской мысли»? [44] Она чуть-чуть сокращена. Мне важно было бы услышать Ваше впечатление. Я оставила текст отцу Димитрию: интересно, как ему это покажется. Интересно — не то слово: страшно. Он никогда всерьез не говорил мне, что думает о моих сочинениях; не знаю даже, считает ли он это достойным думанья. Или мудреностью, что скорее всего. Тем описанным Вами «третьим подходом к уравнению», «самозванным гностицизмом». В Вашем описании этого третьего беснования я вижу много своего. Во всяком случае, природную склонность к этому «волшебному зеркалу». Конечно, не в духе Гоголя — но тут возможно множество вариаций. Можно так же глядеться не в «правильную», а в «трагическую» веру. Настоящее должно быть проще. Когда мы последний раз разговаривали с отцом Димитрием, какая-то женщина, подведя девушку, спросила: «Батюшка, вот она не знает, где здесь Николай Угодник?» Он поглядел на нее — милое лицо, в самом деле, испуганное, как в чужом месте, — и засмеялся: «Миленькая! Ты с ним еще не знакома? Пойдем, представлю тебя Святителю!» Обнял ее и повел к его образу, не тому, что в иконостасе. — Вот это не волшебное стекло.
Он спрашивал о Вас, починили ли Вы машину. Я сказала, что нет, но выпустили книгу. Он с большим вниманием спрашивал о ней.
О Риме. […] Как жаль, что Вы так там и не побывали. В книге о жизни Папы я прочла, что он с юности мечтал о затворническом монастыре, чтобы там принести — как он говорит — holocaust [45] Господу. И он приносит это всесожжение, это видно и страшно видеть. Как мелко выглядит рядом с этим все другое… Между прочим, из застольных разговоров. Патрик говорит: «Святой Отец, вот Вы все о христианских корнях Европы, а как же мусульмане? их теперь много в Европе, и что им делать с этими корнями?» Папа невозмутимо: «Им нужно напомнить про Пуатье. Это ведь, кажется, недалеко от Женевы». «Так Вы, Святой Отец, благословите новый крестовый поход?» Папа убежденно: «Да». Общее молчание. Папа: «Против нас!», ударив себя в грудь. Pas mal?
Мне много еще чего было бы рассказать про Италию. Про Франческу и город Senigalia, про мозаики Равенны. Войдя в S. Apollinario in Classe, я закричала от восхищения! Даже римские мозаики еще не то (или уже не то: на два века позднее). Кроме прочего, это откровение зеленого цвета. Дальше зеленый уже никогда так не являлся в храмовом искусстве, исчез. А там — сияющая зелень и на ней белые овцы. Становится очевидно, почему у «золотого» и «зеленого» может быть один корень. Да, «белые ягнята на горе зеленой!» Совсем еще античность, но по-другому окрыленная.
И потом — тот же сверкающий зеленый на склонах гор Умбрии. Вот там я сказала: здесь мне и нужно жить не отлучаясь. Здесь можно писать. Кажется, в России больше нельзя. — Мы были там в горной деревушке, по ту сторону горы, за которой Ассизи. — Я рассказала отцу Димитрию о том, как наконец нашла себе место на земле: в Умбрии. Он ни секунды не удивился, спросил: «А крестьяне сдадут дом?» Если бы мне такую дали премию: хижину в Умбрии… Старуха пекла там лепешки среди тяжелых скамей и столов, и пахло, как в детстве в русской деревне. Крестьянство вненационально, я давно в этом убедилась: в Шотландии, в Сванетии, в Умбрии оно то же. Как аристократия? потому что из того же феодализма? И именно крестьянский мир кажется мне поэтическим. Наверное, потому, что это первые впечатления, безоговорочно одобренные моей душой: такой ритм, такая речь, такие люди и вещи… Как ни странно, и меня там обычно любят — совсем не крестьянское существо, но, наверное, для такого там отведено свое место: странник, бобыль… «мирской человек», как говорила бабушка, что значило: «тот, кого держат всем миром» (как был «мирской бык»). Интересно, на каком языке заговорила бы под горой Субазио Муза? Конечно, пришлось бы завести и мотоцикл — motorino — или лошадь, как там у всех. Ездить в умбрийский сельмаг. И изредка навещать Рим. Знаете, каждый раз, как показываются Аврелиановы стены, сердце замирает. Проверено, хотя и непонятно, почему.
Я читаю здесь в Азаровке Вашу книгу. Лекции прочла, записи еще не все. У меня складывается впечатление об этой книге как об учебнике аскетики. Вы думаете о целом, но самое острое впечатление — как раз от различения, от навыка различать (начиная с разбора Вяч. Иванова). Жесткого, в общем (более жесткого, чем привычный мне), но очень изящного. Поэтому это трудное чтение: за ним трудная жизнь. Особенно важными — в том, что я пока прочла, — мне показались два различения: «видеть» и «быть увиденным», «вызвать весь свет на себя» — и «быть не с Ним, а под покровом Его чудес».
Теперь я понимаю Ваше состояние при подготовке издания. Мне кажется, мы с Вами делаем что-то похожее, похоже недозволительное, обнаруживая то, о чем принято молчать, интимное (помните мою панику в связи с эпизодом в «Похвале»?). Смелость, с которой Вы взялись это издать, удивительная. Я надеюсь позже написать Вам больше о книге, пока я в нее вникаю. В ней столько поразительно чуткого, прозорливого! О Белинском, например, о «духе неосознанной реформации с печальным бессловесным Христом…» И может быть, Вы сказали об этом потому, что дух этот еще бродит и ждет воплощения?
(Прилагая к другой ситуации, которой я была свидетелем: таким же «петушиным криком» казался мне в юности структурализм против глубоководной мудрости вроде Лосева: в нем как будто было больше простой правды совести. И я его выбрала, а не «идеализм» — в лосевском ли, бахтинском ли духе. Интересно, что Вас, кажется, структурализм никогда не увлекал? Меня увлекал своей вызывающей нелиричностью. Чистый холод, мне казалось: парадигмы, синтагмы, доминанты… как в музыке, куда домысливать «образы» излишне, да просто неприлично.)
Многие вещи в книге мне поразительно знакомы, по опыту — и ни у кого, кроме как у Вас, не встречались. О многих вещах я никогда не думала: например, о двойничестве и о двойственности*. (*Впрочем, нет. Вдруг вспомнила стишок, который сочиняла лет в 14 и тогда переживала как что-то важное, но не понимала, что:
Похожи, как медяки,
живут на земле двойники.
Я кутаюсь в воротник:
а если и я — двойник?
Уйду от людей, уйду,
лучше жуком в саду,
мышонком и сквозняком,
но только не двойником!
Приношу извинения за художественные достоинства. Но интересно: почему из первого предположения следует побег в жуки и мышата?)
О добре и зле тоже, между прочим. Как это возможно? И теперь-то для меня это несколько отвлеченные слова. Я думала о «хорошо» и «плохо», наверное, причем не в оценочном смысле («это хорошо»), а в диагностическом («здесь мне хорошо» — что прежде всего значит: «не больно»). Как написал Миша Гронас (помните его?) в недавних стихах:
Время делится на колющее, режущее, тупое —