Илья Ильин - Постструктурализм. Деконструктивизм. Постмодернизм
Кристева тут не одинока: она суммировала в своей работе те положения, которые в массированном порядке разрабатывались психоаналитиками, прежде всего, французскими лингвопсихоаналитиками или представителями биолингвистики — Мелани Клейн, на работы которой Кристева постоянно ссылается (258, 259), Сержем Леклэром (290), Рене Шпитцем (363), А. Синклером де-Звартом (163) и др.
«Отказ», порожденный (или порождаемый) орально-анальными спазмами (вспомним «Анти-Эдипа» Делеза и Гваттари, где муссируется та же проблематика) — проявление действия соматических импульсов, каждый из которых способен реализовываться и как соединение гетерогенного в нечто связное, приводящее в конечном счете к образованию символического «сверх я», так и к разрушению, распаду всякой цельности (что и происходит у художников слова — в первую очередь поэтов — на уровне «фено-текста» — в виде нарушения фонетической, вербальной и синтаксической, а, соответственно, и смысловой «правильности»).
В связи с идеей «отказа» Кристева приводит высказывание Рене Шпитца: «По моему мнению, в нормальном состоянии взаимоналожения двух импульсов агрессивность выполняет роль, сравнимую с несущейся волной. Агрессия позволяет направить оба импульса вовне, на окружающую среду. Но если эти два импульса не могут наложиться друг на друга, то происходит их разъединение, и тогда агрессия обращается против самого человека, и в данном случае либидо уже более не может быть направлено вовне» (363, с. 221–222).
Из этого положения Кристева делает вывод: «Если в результате взаимоотталкивания импульсов или по какой другой причине происходит усиление отказа — носителя импульсов, или, точнее, его негативного заряда, то в качестве канала прохождения он выбирает мускулярный аппарат, который быстро дает выход энергии в виде кратковременных толчков: живописная или танцевальная жестикуляция, жестомоторика неизбежно соотносятся с этим механизмом. Но отказ может передаваться и по вокальному аппарату: единственные среди внутренних органов, не обладающие способностью удерживать энергию в связанном состоянии, — полость рта и голосовая щель дают выход энергетическому разряду через конечную систему фонем, присущих каждому языку, увеличивая их частоту, нагромождая их или повторяя, что и определяет выбор морфем, даже конденсацию многих морфем, „заимствованных“ у одной лексемы.
Благодаря порождаемой им новой фонематической и ритмической сетке, отказ становится источником „эстетического“ наслаждения. Таким образом, не отклоняясь от смысловой линии, он ее разрывает и реорганизует, оставляя на ней следы прохождения импульса через тело: от ануса до рта» (273, с. 141). Таким образом, «хора» оказалась тем же «социальным телом», бессознательным, эротизированным, нервно дергающимся под воздействием сексуальных импульсов созидания и разрушения.
Параллели с Делезом буквально напрашиваются, тем более, что книга первого «Анти-Эдип» вышла на два года раньше «Революции поэтического языка», но я бы не стал тут заниматься поисками «первооткрывателя»: здесь мы имеем дело с «трафаретностью» постструктуралистского мышления того времени, и можно было бы назвать десятки имен «психоаналитически ориентированных» литературоведов (о французских лингвопсихоаналитиках мы уже упоминали), проповедывавших тот же комплекс идей. Не следует также забывать, что свою теорию «хоры» Кристева довольно детально «обкатывала» в своих статьях с конца 60-х гг.
«Гено-текст», «фено-текст», «диспозитив»Литературоведческой надстройкой над «биопсихологической» хорой и явились концепции означивания, генотекста, семиотического диспозитива и фено-текста, причем все эти понятия, кроме, пожалуй, семиотического диспозитива и фено-текста, в процессе доказательств в весьма объемном опусе Кристевой нередко «заползали» друг на друга, затуманивая общую теоретическую перспективу.
Чтобы не быть голословным, обратимся к самой Кристевой, заранее принося извинения за длинные цитаты.
«То, что мы смогли назвать гено-текстом, охватывает все семиотические процессы (импульсы, их рас- и сосредоточенность), те разрывы, которые они образуют в теле и в экологической и социальной системе, окружающей организм (предметную среду, до-эдиповские отношения с родителями), но также и возникновение символического (становления объекта и субъекта, образование ядер смысла, относящееся уже к проблеме категориальности: семантическим и категориальным полям). Следовательно, чтобы выявить в тексте его гено-текст, необходимо проследить в нем импульсационные переносы энергии, оставляющие следы в фонематическом диспозитиве (скопление и повтор фонем, рифмы и т. д.) и мелодическом (интонация, ритм и т. д.), а также порядок рассредоточения семантических и категориальных полей, как они проявляются в синтаксических и логических особенностях или в экономии мимесиса (фантазм, пробелы в обозначении, рассказ и т. д.)…
Таким образом, гено-текст выступает как основа, находящаяся на предъязыковом уровне; поверх него расположено то, что мы называем фено-текстом. Фено-текст — это структура (способная к порождению в смысле генеративной грамматики), подчиняющаяся правилам коммуникации, она предполагает субъекта акта высказывания и адресат. Гено-текст — это процесс, протекающий сквозь зоны относительных и временных ограничений; он состоит в прохождении, не блокированном двумя полюсами однозначной информации между двумя целостными субъектами» (273, с. 83–84).
Соответственно определялся и механизм, «связывавший» гено- и фено-тексты: «Мы назовем эту новую транслингвистическую организацию, выявляемую в модификациях фено-текста, семиотическим диспозитивом. Как свидетель гено-текста, как признак его настойчивого напоминания о себе в фенотексте, семиотический диспозитив является единственным доказательством того пульсационного отказа, который вызывает порождение текста» (273, с. 207).
И само «означивание», имея общее значение текстопорождения как связи «означающих», рассматривалось то как поверхностный уровень организации текста, то как проявление глубинных «телесных», психосоматических процессов, порожденных пульсацией либидо, явно сближаясь с понятием «хоры»:
«То, что мы называем „означиванием“, как раз и есть это безграничное и никогда не замкнутое порождение, это безостановочное функционирование импульсов к, в и через язык, к, в, и через обмен коммуникации и его протагонистов: субъекта и его институтов. Этот гетерогенный процесс, не будучи ни анархически разорванным фоном, ни шизофренической блокадой, является практикой структурации и деструктурации, подходом к субъективному и социальному пределу, и лишь только при этом условии он является наслаждением и революцией» (273, с. 15).
Кристева стремится биологизировать сам процесс «означивания», «укоренить» его истоки и смыслы в самом теле, само существование которого (как и происходящие в нем процессы) мыслятся по аналогии с текстом (параллели с поздним Бартом, отождествившим «текст» с «эротическим телом», более чем наглядны).
В принципе подобный ход аргументации вполне естествен, если принять на веру его исходные посылки. Еще структуралисты уравнивали сознание (мышление) с языком, а поскольку конечным продуктом организации любого языкового высказывания является текст, то и сознание (и, соответственно, личность, сам человек) стало мыслиться как текст. Другим исходным постулатом было выработанное еще теоретиками франкфуртской школы положение о всесилии господствующей, доминантной идеологии, заставляющей любого отдельного индивида мыслить угодными, полезными для нее стереотипами. Последнее положение сразу вступало в острейшее противоречие с мироощущением людей, на дух эту идеологию не переносивших и всем своим поведением, мышлением и образом жизни выражавшим дух нонконформизма и конфронтации, который в терминологическом определении Кристевой получал название «отказа», «негативности» и т. п.
Литература как «позитивное насилие»Поскольку все формы рационального мышления были отданы на откуп доминантной (буржуазной) идеологии, то единственной сферой противодействия оказывалась область иррационального, истоки которой Делез, Кристева и Барт искали в «эротическом теле», вернее, в господствующей в нем стихии либидо.
Как писала Кристева, «если и есть „дискурс“, который не служит ни просто складом лингвистической кинохроники или архивом структур, ни свидетельством замкнутого в себе тела, а, напротив, является как раз элементом самой практики, включающей в себя ансамбль бессознательных, субъективных, социальных отношений, находящихся в состоянии борьбы, присвоения, разрушения и созидания, — короче, в состоянии позитивного насилия, то это и есть „литература“, или, выражаясь более специфически, текст; сформулированное таким образом, это понятие… уже довольно далеко уводит нас как от традиционного „дискурса“, так и от „искусства“. Это — практика, которую можно было бы сравнить с практикой политической революции: первая осуществляет для субъекта то, что вторая — для общества. Если правда, что история и политический опыт XX столетия доказывают невозможность осуществить изменение одного без другого, — но можно ли в этом сомневаться после переворота Гегеля и фрейдовской революции? — то вопросы, которые мы себе задаем о литературной практике, обращены к политическому горизонту, неотделимого от них, как бы ни старались его отвергнуть эстетизирующий эзотеризм или социологический или формалистический догматизм» (273, с. 14).