Андрей Марчуков - Украина в русском сознании. Николай Гоголь и его время.
В «Тарасе Бульбе» Гоголь описал этот стереотип. «Появление иностранных графов и баронов было в Польше довольно обыкновенным: они часто были завлекаемы единственно любопытством посмотреть этот почти полу- азиатский угол Европы. Московию и Украйну они почитали уже находящимися в Азии»[210]. А «степи-пустыни» как раз и были зрительным воплощением той самой «Азии».
Для Европы и образ «Востока», и образ «азиатской пустыни» — это «иной» мир. Но есть между этими двумя антиобразами и существенная разница. Если «Восток» (мусульманский!) рассматривается пусть как другой, но равный европейскому (и прежде всего культурно) мир, к тому же мир таинственный, овеянный романтикой и очарованием, то «Азия» (а под ней чаще понимались не «дикие монголы», а русская православная ойкумена, куда входит и Украина) — это мир абсолютно чужой и враждебный. Более того, это мир недо-: недокультуры, недоцивилизации, недоистории и, как вывод, недолюдей. История и причины возникновения этого очень древнего, идущего ещё с античных времён, образа кроются не столько в восточнохристианском мире и России, сколько в самой европейской цивилизационной и культурной общности, в её мифах и стереотипах, её фобиях, её отношении к себе и другим[211].
За века этот образ превратился в непременную часть европейского сознания. Для Запада — от Англии и США как его наиболее последовательных воплощений, и до Польши, считающей себя форпостом западной цивилизации на «схизматическом азиатском востоке» — просто необходим «варварский мир», на фоне которого он представал бы воплощением культуры и цивилизации, единственным носителем истины, получал историческую и историософскую оправданность.
Постепенно, с вестернизацией этот образ вышел за пределы собственно Западного мира. Вместе с прочими перенятыми у Запада культурными образцами и идейными стереотипами проник он и в Россию. За последние несколько веков этот образ стал непременным атрибутом сознания известной части её властных и культурных элит (а на рубеже ХХ-ХХ1 веков — и более широких масс, подпавших под «искушение глобализмом»), формируя сам контекст политической и идейной жизни России. А говоря о дне сегодняшнем — и Украины, поскольку она не только является частью Русского мира, но и воспринимается таковой самим западным сознанием. И если бы не утилитарное отношение к Украине как к «анти-России» (необходимой для недопущения восстановления России как самостоятельной мировой политической и духовной силы), то весь комплекс «недо-» полностью проецировался бы и на неё.
Но Гоголь был далёк от того, чтобы жить чужим разумом, и довольно критически оценивал бездумное увлечение всем западным: «.накупили всякой всячины у Европы, а теперь не знаем, куда девать», — замечал он по этому поводу[212]. Поэтому и на мир «степной пустыни» (свой мир!) он смотрел совсем иначе. А потому и пространство это у него — настоящее и живое, «бесконечная, вольная, прекрасная степь».
Запорожье и, как указал сам Гоголь, Новороссия, будучи тогда ещё только осваиваемы, представали в виде не социального (как Малороссия), а географического, площадного пространства — степи. Этот образ за Приазовьем и Причерноморьем закрепился в русской культуре надолго[213], слившись с древним образом вольного поля-пространства, где во всю свою необъятную ширь разворачивается русская натура, где тешит свою силу вольное молодечество, где бьётся русский человек за свою землю и веру с неприятелем, где только и вольно его душе и где широкой рекой разливается бескрайняя, как сама степь, русская песня.
Не случайно, что образ пространства-поля-степи неразрывно связан с ещё одним олицетворением его силы и широты — его главными реками: Волгой, Доном, а также Днепром. И утверждается Днепр в русском сознании в качестве не только места действия древней истории или образа Малороссии, но и символа русского поля-пространства во многом благодаря Гоголю.
В русской литературе ХУШ-Х1Х веков Днепр упоминается часто и, наряду с некоторыми другими геообъектами, такими как Москва, Петербург, Волга, Чёрное море, составляет географический каркас пространства России[214]. «Все наши лучшие поэты, — писал в примечаниях к своему сборнику “Украинские мелодии” Н. Маркевич, — отдали поклон Днепру: “Громобой”, “Вадим” Жуковского, “Чернец” Козлова, “Руслан и Людмила”: всё это жило над Днепром»[215]. И список поэтов можно продолжать.
Однако появлялся Днепр (и это видно хотя бы из перечисленных Маркевичем произведений) в историческом или историко-легендарном контексте, принадлежа к первому, древнему пласту русского сознания, который видел в этой земле Русь, свою колыбель и «не замечал» казачьей Малороссии. На Днепре стоит златоглавый Киев, там место действия предков, там их «отеческие гробы».
«Вечный Днепр» и сам служил живым свидетелем прошедших веков, той череды народов, которая сменялась на его берегах (печенегов, половцев, хазар, татар), познал он и пяту иноземных захватчиков. Вот как писал об этом в стихотворении «К Родине» (1829 г.) соученик Гоголя по нежинской гимназии, киевлянин А. Н. Бородин:
И лях на ладиях широких
Твою пучину проплывал.
И ты, о Днепр! под ним стенал
В отзывах бурных и далёких.
Увидел Днепр и долгожданное освобождение от чужеземного ига:
Как волны протекли века —
Века и бедствий, и печали,
И меч сынов, сынов рука
С тебя оковы рабства сняли.[216]
Спустя сто с небольшим лет этот сюжет и образ Днепра как свидетеля войны, как символа временно захваченной, но непокорённой Родины, почти с точностью повторится в широко известной советской «Песне о Днепре» («Ой, Днипро, Днипро») Е. А. Долматовского и М. Г. Фрадкина. Ведь Днепр — это ещё и символ непокорённого духа и свободы:
А ты, о Днепр, как прежде резвый, дикий
Шуми заветною волной
И омывай Печерский крест златой!
— писал о нём в своём стихотворении «Киев» Стефан Гютен[217].
Пожалуй, редким исключением является образ Днепра, поданный Андреем Муравьёвым (1843 г.). Днепр у него соединяет два пласта исторического прошлого: древнерусского и казачьего. Это подлинный «орган Русской славы»: он поёт Киеву «удивительную песнь о славных днях его юности», о битвах, красных девах, иноках. Но в эту могучую песнь вдруг вплетается голос «мирного рыбака», качающегося на волнах в «утлом своём челноке». Поёт рыбак «про буйные дни Гетманщины, как резались ляхи с ватагой казаков, и с крымцами билась Сеча, а там по степям гайдамаки ходили!».
Такой синтетический образ Днепра отражает и русский взгляд на Малороссию в целом. В главных чертах этот образ традиционен. Русь здесь — основа, неизменное, и потому неслучайно она сравнивается с «вечной» рекой; а казацкая Украина — это новое напластование и потому менее основательное, менее прочное. Недаром её олицетворяет мирный рыбак на «утлом челноке», плывущий по этой вечной реке — основанию. И её история, её песнь — уже тоже в прошлом.
И столь же традиционно для русского восприятия разнесение этих исторических периодов. «Какие две, раздвинутые веками эпохи сливаются здесь в один голос рыбаря и реки, какой хаос событий и воспоминаний», — пишет Муравьёв (выделено мной. — А. М.). Но несомненно здесь и новое. То, что эти две эпохи оказались слиты в одном голосе, звучащем «под одним серебряным покровом лунной ночи, в виду… древних святилищ» Киева[218]. И здесь чувствуется несомненное влияние Гоголя: и в том, что образ Днепра оказался связан с казаками и недавней историей края, и в почти прямых отсылках к гоголевской поэтике днепровских пейзажей.
В описании рек Гоголем (помимо Днепра, это Псёл, Голтва, а также мельком упомянутый, но близкий ему по семейной истории Днестр, по которому быстро несётся «гордый гоголь»[219]) древний пласт истории, а также тандем Днепр — Киев как место действия далёких предков не присутствует. Днепр (или тот же Псёл) для него — это реальная река, но увиденная через призму личности автора и настроения его героев. Вот почему так много в его описании поэтических приёмов: гипербол, аллегорий, делающих образ рек романтическим.
«Любо глянуть с середины Днепра на высокие горы, на широкие луга, на зелёные леса! Горы те — не горы: подошвы у них нет, внизу их, как и вверху, острая вершина, и под ними и над ними высокое небо. Те леса, что стоят на холмах, не леса: то волосы, поросшие на косматой голове лесного деда. Под нею в воде моется борода, и под бородою и над волосами высокое небо. Те луга — не луга: то зелёный пояс, перепоясавший посередине круглое небо, и в верхней половине и в нижней половине прогуливается месяц»[220].