Марина Хатямова - Формы литературной саморефлексии в русской прозе первой трети XX века
«Холодные руки» хозяйки станут повторяющимся сигналом подсознания о надвигающейся смерти, и это герой не хочет осознавать. Кроме того, троекратное повторение Фомичом слова «оно» в разное время, но всегда по поводу чрезмерных чувств Цыбина, проблематизирует идеи Фрейда о власти бессознательного в человеке и важности борьбы «сверх-я» с «оно» для сохранения «я» («Я и Оно»).
Обретение в страсти смысла жизни (а для героя Замятина и своего истинного «я») не может быть долговечным: «разбушевавшийся океан бессознательного» грозит поглотить не только Цыбина с его елой, но и окружающих людей, разрушив их судно (нормальную, повседневную жизнь); привязанная к боту ела во время шторма бьет в его корму. Цыбин признает право других людей на самосохранение, он вынужден смириться с тем, что елу отсекают от судна. Однако вернуться назад, в прежнюю жизнь, герой не может: «Елы больше не было, больше не было ничего» [C. 138]. Выбор героя между жизнью и любовью-для-себя оборачивается смертью.
Функции «потока сознания» и монтажа в повествовании рассказа «Наводнение» (1929)Иное разрешение борьбы сознательного и бессознательного в психике человека представлено в новелле «Наводнение», составляющей своеобразную дилогию с «Елой» не только использованием архаической и психоаналитической семантики воды, но и (что неоднократно отмечалось исследователями) отсылкой к знаковым произведениям русской классики («Ела» – «Шинель», «Наводнение» – «Преступление и наказание»).
Коллизия преступления и нравственного покаяния является в произведении Замятина ключевой, она призвана утвердить победу сознания над тем, что «от живота». Поэтому трудно согласиться с выводами В. Шмида о том, что в «Наводнении» «история о преступлении и наказании (…) растворяется как нарративный, событийный сюжет и превращается в (…) «слово» о смерти и возрождении, о саможертвовании как условиях новой жизни» и что признание Софьи «не следует понимать в христианском смысле, как знак нравственного очищения и духовного развития», ибо она «переживает свое признание вполне телесно, как рождение, как физиологическую необходимость, как акт мифического катарсиса, не сопровождаемый ни покаянием, ни искуплением».[319]
Проблема мифического как подсознательного тщательно разработана в «Наводнении», но не исчерпывает авторской концепции. Кроме того, у Замятина между духовным и телесным нет непреодолимой пропасти: материнство Софьи – инстинкт, но и источник духовных сил. И в этом смысле можно сказать, что «Наводнение» начинается там, где заканчивается «Ела»: жизнью того и другого героя «правит» любовь, но это разные типы любви.
Вторая новелла почти буквально иллюстрирует логику известного труда З. Фрейда «Я» и «Оно»: «я» главной героини Софьи борется с темным подсознанием – «оно» – и эта борьба завершается победой «Сверх-Я» – покаянием в нравственном (и христианском – для героини) смысле.
Зафиксировав власть стихийно-природных, мифических, бессознательно-телесных (сексуальных, материнских, собственнических) сил в человеке, – власть «Оно» – автор повествовательно воссоздает сам механизм перехода бессознательного – в сознание, мифического – в личностное, «Оно» – в «Я», завершающегося победой совести («Сверх-Я»). Попробуем это доказать.
До момента убийства Софьей действительно владеет только «мифическая сверхзадача» (В. Шмид), «сформулированная ее сном»: чтобы заполнить «яму» в отношениях с Трофимом Иванычем, необходимо родить ребенка, а для этого должна пролиться кровь: «…Софья выбежала на улицу. Она знала, что конец, что назад уже нельзя. Громко, навзрыд плача, она побежала к Смоленскому полю, там в темноте кто-то зажигал спички. Она споткнулась, упала – руками прямо в мокрое. Стало светло, она увидела, что руки у нее в крови» [C. 158]. Сон Софьи – своеобразный фрейдовский «сон-желание», диктующий героине волю ее мифического «Оно». Эту волю Софья исполнит, доказательством чего явится почти полное перенесение обстоятельств сна в реальное захоронение Ганьки: «Софья спотыкалась. Она упала, ткнулась рукой во что-то мокрое и так шла потом с мокрой рукой, боялась ее вытереть. Далеко, должно быть на взморье, загорался и потухал огонек, а может быть, это было совсем близко – кто-нибудь закуривал папиросу на ветру» [C. 172].
Несмотря на то что руки Софьи бессознательно («совсем отдельно от нее») выполняли требования ее мифического «оно» и «ни страха, ни стыда – ничего не было, только какая-то во всем теле новизна, легкость, как после долгой лихорадки» [C. 170], уже в момент убийства появляется «вторая» Софья, обращающаяся к Богу: «Не думая, подхваченная волной, она подняла топор с полу, она сама не знала зачем. Еще раз стукнуло в окно огромное пушечное сердце. Софья увидела глазами, что держит топор в руке. «Господи, господи, что же это?» – отчаянно крикнула внутри одна Софья, а другая в ту же секунду обухом топора ударила Ганьку в висок, в челку» [C. 170]. «Жертвоприношение» соперницы совсем ненадолго освобождает Софью от страданий. Совершенно в духе героя Достоевского она вдруг осознает, что своим деянием навсегда отгородила себя от мира. «Камень» греха пришел на смену власти кровожадного «Оно»: «Она увидела ненавистные белые кудряшки на лбу – и в ту же секунду они исчезли: Софья вспомнила, что их нет и больше никогда не будет. "Слава богу. " – сказала она себе и сейчас же спохватилась: «Что „слава богу“? Господи!» опять заворочался Трофим Иваныч, Софья подумала, что ведь и его тоже нет и никогда не будет, ей теперь всегда жить одной, на скозняке, и тогда зачем же все это, что было сегодня? Трудно, ступенями, она стала набирать в себя воздух, она, как веревкой, дыханием поднимала какой-то камень со дна. На самом верху этот камень оборвался, Софья почувствовала, что может дышать. Она вздохнула и медленно стала опускаться в сон, как в глубокую, теплую воду» [C. 174].
«Сон бессознательного» пока еще владеет душой героини, но скорое пробуждение «Я» подсказано использованием не только архаической, мифической, но и христианской семантики воды как «интегрального» образа произведения (Е. Замятин): 1) вода становится «символом пребывающей во тьме души», бессознательного; «по-земному осязаема, она является текучестью тел, над которыми господствуют влечения, это кровь и кровожадность, животный запах и отягченность телесной страстью»;[320] 2) но погружение в глубины вод всегда предшествует подъему, «ибо ангел Господень по временам сходил в купальню и возмущал воду; и кто первый входил в нее по возмущении воды, тот выздоравливал, какою бы ни был одержим болезнью» (Иоанн, гл. 5.4). «Выздоровление» Софьи начинается сразу после содеянного. Подсознательное чувство вины заставляет героиню смыть с себя (водой) тяжкий грех: «Дома Софья быстро вымыла пол, сама вымылась в лотке на кухне и надела на себя все свежее, как после исповеди перед праздником» [C. 172]. И даже исполнение «мифической сверхзадачи» – беременность и восстановление отношений с мужем – не освобождает героиню от неосознанного пока еще нравственного долга: «…Все тело у нее улыбалось, оно было полно до краев, больше туда уже ничего не могло войти. Ей только было страшно, что дни становились все короче, вот-вот догорят совсем, и тогда – конец, и нужно торопиться, нужно до конца еще успеть сказать или сделать что-то» [C. 178].
Прорыв чувства вины и потрясение от содеянного происходит в последнюю ночь перед родами, когда «я» Софьи идентифицируется с совершившей преступление: «Она стала вспоминать, как все это вышло, но ничего не могла вспомнить, долго лежала так. Потом, как будто совсем ни к чему, отдельно, увидела: кусок мраморной клеенки на полу, и муха ползет по розовой спине. У мухи ясно видны были ноги – тоненькие, из черных катушечных ниток. „Кто же, кто это сделал?“ Она – вот эта самая она – я… Вот Трофим Иваныч рядом со мной, и у меня будет ребенок – и это я?" Все волосы на голове у нее стали живыми. » [C. 179]. После этого Софья «перестала спать по ночам»: белые ночи (вытеснение бессознательного – «да и ночей уже почти не было») «отмечают» теперь уже не прекращающуюся работу сознания.
Материнство даруется Софье как возможность проникнуть в нравственный закон жизни, не остаться своим «биологическим двойником», однозначно живущим по законам «мифического» – Ганькой. Внезапное озарение перед родами – это знак того, что само мироздание «потребует» от Софьи искупления вины. Поэтому и счастье материнства, к которому приблизилась Софья («ради этой минуты она жила всю жизнь, ради этого было все»), обернулось болезнью – родильной горячкой; до момента признания героиня оказывается в пограничном состоянии между жизнью и смертью: «ее тянуло ко дну». Софью увозят в больницу рожать, но она прощается с прежней жизнью и думает о чем-то невыполненном: «Софью подняли на носилки и стали поворачивать к двери. Мимо нее прошло все, чем она жила: окно, стенные часы, печь – как будто отчаливал пароход и все знакомое на берегу уплывало (…) Софье показалось: надо здесь, в этой комнате, что-то еще сделать последний раз» [C. 181].