Людмила Черная - Антропологический код древнерусской культуры
Фольклорные причитания над покойником включают уже не только тему расставания с умершим и оплакивания его, но и развернутое «описание» предстоящих переживаний родственников в будущем, перечисление проблем в семье и хозяйстве, вызванных смертью, ожиданий возврата умершего с того света в новом теле и т. п. Поздние записи похоронных причитаний доносят и социально маркированные тексты (например, при проводах старосты), и жанрово усложненные, разветвленные варианты (например, набор разнохарактерных по тематике причитаний при облачении покойного, при выносе, после отпевания и пр.). Элемент причитаний, связанный с ожиданием возврата покойника в новом теле, чрезвычайно важен, так как содержит прямое указание на веру в закон телесного всеединства мира: умерший терял свое земное тело, но мог обрести любое другое. Как бы гадая над покойником о его будущем теле, плакальщики причитали:
«На конях-то ли выедешь,
На травах-то ли вырастешь,
На цветках-то ль выцветешь,
С рек-то ли да быстрыех,
С озер-то ли широкиех…»[180]
Иногда обрядовая поэзия воспроизводит диалог родных с умершим, явившимся в новом образе, например:
«Останься ты, малая пташечка
На родной-то на сторонушке».
Нам отвечает родима пташечка:
«Да ты скажи кормилец-тятенька
Что не останусь я, батюшка с матушкой,
Я не на вашей-то сторонушке, —
Там ведь жизнь-то горазд хорошая,
Там и хлеба-то хлебородные,
Там и люди-то доброродные!»[181]
Как и колядки, похоронные причитания, зафиксированные этнографами в XIX–XX вв., как бы «пересказывают» сам ритуал, давая его словесный эквивалент и дополняя его целым рядом современных социокультурных реалий. В своем первоначальном виде погребальный ритуал мог вообще обходиться без слов либо включал краткие и емкие фразы, направленные на усиление того или иного ритуального действия или жеста. Все действия участников обряда были направлены на то, чтобы уничтожить следы пребывания мертвеца на этом свете (начиная с его тела и кончая его отражением в зеркалах и на гладких поверхностях) и сделать его потусторонним оберегом семьи и рода. Жля (Жаля), как и тризна, была направлена как раз на выполнение второй задачи. Чрезвычайная вариативность похоронных причитаний позднего времени лишь подтверждает, что суть обряда заключалась не в них, а в правильном ритуальном поведении его участников.
Свадьба – это маленькая смерть, в особенности для невесты, меняющей не только свое тело девушки на тело женщины, но и свою семью, и дом, и все остальное. Свадебный обряд дохристианского времени не известен, источники упоминают «вено» (выкуп за невесту), «умыкание жен» (похищение), свадебный пир. Где-то к XIII в. начал оформляться христианский свадебный обряд, включавший лишь отдельные элементы предыдущей поры. Можно только предполагать, что плач невесты, расстающейся с родным домом и семьей, имел в основании весьма архаические формы причитаний. Входя в новую семью мужа, женщина пересекала сразу множество границ, что в корне меняло ее жизнь, фактически она получала новое тело – «молодицы». Страх перед неизвестностью и новой ролью наполняет причитания невесты, начинавшиеся в день сватания и заканчивавшиеся в день свадьбы. К XIX в. причитания невесты, ее матери, подруг, родственниц, специальных женщин, исполнявших «вопли», разрослись в долговременный спектакль с прологом, несколькими актами (сватовство, девичник, свадьба), эпилогом, со скрупулезно прописанными ролями, исполнявшимися героиней, ее родителями, братьями, сестрами, подружками и т. п. Но по-прежнему кульминационным моментом и лейтмотивом всего многодневного представления оставалась сцена прощания с вольной волей, которая называлась девичьей «подружкой» и принимала порой вид деревца (елочки, березки и т. п.). Тема расставания с волей, по-видимому, была основополагающей и возникла ранее других тем свадебных причитаний. И в сохранившихся поздних записях она проходит через все эпизоды свадебного действа:
Меня, девушку, родители просватали
Мою волюшку родители да поневолили.
И далее, обращаясь к подружкам:
Веселите вольну мою волюшку,
Вольну волюшку развеселяйте,
Сберегайте волю на пути да на дороженьке
Вы от этого да студничка да чужанечного.
О своем нежелании расставаться с волей невеста говорит отцу:
Разлучаться-то красной девице,
Со всей волюшкой-то вольною,
Со девичьей волей гульливою.
А затем и подружкам:
Обойдется пора-времечко
И я буду под неволюшкой;
Как с тоской-то мне стоскуется.
Об девичьей воле девичьей.
Волю смывают в бане накануне венчания:
Обрала да баня паруша
Волюшку вольную.
В девичник воля возвращается на один вечер:
Здравствуй, милая подруженька,
Моя волюшка да вольная,
Девочья воля гульливая!
А перед свадьбой воля уходит навсегда:
Нет, пошла да моя волюшка
От меня, от красной девицы.
Ох, да мне, младой, тошнехонько!
Я совсем да обтерялася
Я без волюшки гульливыя.[182]
Как уже говорилось, зафиксированные фольклористами обряды представляют собой уже трансформированные под влиянием христианства и многовековой истории развернутые многоплановые действа. В них переплетаются практически все существовавшие к XIX–XX вв. в фольклоре жанры и формы, порой превалирует игровой элемент, они описательны по отношению к предшествовавшей, дохристианской форме. Однако и в ранний период, при своем становлении, они, вероятно, уже представляли собой комбинацию ряда ритуальных магических действий, выстроенных по одной схеме: подготовительные обряды, включающие оформление места проведения языческого праздника, переодевание участников и приведение в соответствие с требованиями нужных предметов (ритуальная одежда и пища, венки, саван, гроб, ритуальный огонь, вода и др.); центральный ритуал, направленный на концентрированное, но в то же время безопасное воздействие на тот свет и нечистую силу; заключительная стадия прогностического, а также очистительного характера. На всех стадиях число обрядов, гаданий, заговоров, причитаний, величаний и т. п. могло варьироваться и дополняться, не изменяя сущности языческого праздника в целом.
Заговоры, произносимые при совершении ритуальных действий волхвами, чародеями, ведунами и ведьмами, «бабами шепчущими» и пр., существовали, вероятно, как изначальная форма фольклора. Эволюция жанра заговора показывает, что они сопровождали определенные действия жрецов, ритуал был первичным и важнейшим их компонентом, а затем слово в них стало преобладать над действием, взяв на себя описательную вводную часть и императивную функцию. Как уже отмечалось, такое усиление роли слова произошло ввиду двух причин: во-первых, с принятием христианства жрецы стали исчезать, и заговоры стали произносить простые смертные, а во-вторых, вера в силу слова по закону всеединства телесного мира должна была делать слово столь же материальной субстанцией, как и действие; и оно вполне могло заменять и заменяло последнее. Для нас крайне важной представляется структура древнерусского заговора в целом. В своей вводной части они, как правило, содержат указание на место, где должен произноситься императивный призыв (камень Алатырь посреди моря-океана, край поля или леса, перекресток дорог и т. д.), то есть пограничное место. Часто указывалось и пограничное время: полночь, закат, рассвет, канун языческого праздника и пр. Затем оговариваются все сопутствующие условия, также связанные с телесными представлениями о мире и человеке.
Основная часть заговора – императив – требование или запрещение, привлечение или отгон, строится на сравнении или противопоставлении телесных же объектов (например, человека и зверя, птицы, рыбы, камня, огня и т. п.). Для язычника и звезды, и овцы, с которыми их сравнивали в заговорах, были как бы из одного теста, отсюда самые неожиданные, с современной точки зрения, сопоставления и уподобления. Конечная закрепительная фраза или развернутая формула заговора также диктовалась устойчивым образом замка и ключа, символика которого однозначно связана с проведением границ, с замыканием оформленного тела, в данном случае заговора. Первоначально вербальные, заговоры сравнительно рано стали записываться, самые ранние записи, как уже отмечалось, зафиксированы в новгородских берестяных грамотах и датируются XII–XIII вв. Грамота под № 715 содержит заговор от лихорадки, обращенный уже к христианским небесным силам: «Тридевять ангелов, тридевять архангелов, избавьте раба божия Михея от трясовицы молитвами святой Богородицы». В грамоте № 734 сохранилось лишь начало: «сихаил, сихаил, сихаил, ангел, ангел, ангел гидьнь гь има ангела» (последние слова означают «ангел господен, господь има ангела»).[183] По предположению В. Л. Янина и А. А. Зализняка, и этот заговор также был против лихорадки.