Алексей Марков - Что значит быть студентом: Работы 1995-2002 годов
Пожалуй, последней серьезной попыткой — на протяжении изучаемого периода — «пролетаризировать» высшую школу была чистка 1924 года. Тогда, как показали исследования Ш. Фицпатрик и П. Конечного, местные партийные и профсоюзные структуры, как собственно студенческие, так и городские, вопреки Наркомпросу, попытались исключить весь «непролетарский элемент»[247]. Но удача была кратковременной: многих восстановили на протяжении следующего же года. Это свидетельствовало не только о противоречиях в государственной политике, но и о затухании внутристуденческого кризиса — сопротивления возвращению «вычищенных» практически не было.
Отчасти этому «замирению» способствовала и новая система обучения в высшей школе — дальтон-план и бригадно-лабораторный метод. Вводя принципы самостоятельного обучения и коллективной отчетности, реформаторы преследовали несколько целей: сформировать самостоятельно думающего и одновременно индоктринированного субъекта-коллектива, снизить «идеологическое» влияние профессуры на студентов, сохранить «пролетарский» характер студенческого корпуса (коллективизм, бригады, солидарность по пролетарскому образцу). Но принцип коллективной ответственности за результаты учебы ускорил интеграцию «старого» и «нового» студенчества, тем более что первое обладало, как правило, лучшей подготовкой. Солидарность все чаще оборачивалась традиционной студенческой солидарностью перед лицом профессуры и государства, но уже в сфере учебы. Наиболее интересен тот факт, что деиндивидуализация охватила практики ранее сугубо индивидуальные — такие, как чтение и письмо. Это последнее, конечно, меняло «границы» группы, хотя и не превращало ее в разновидность интеллектуального пролетариата[248].
Другими «местами» интеграции стали научные и литературные кружки, дискуссии по различным общественным и культурным вопросам. Наступление «красного» студенчества на «буржуазные» науки о природе и математику было кратковременным эпизодом начала 1920-х годов, совпавшим с так называемыми «енчмениадой» и «боричевщиной», хотя позднее его отзвуки и даже раскаты можно было услышать не раз — в биологии вплоть до середины 1960-х годов[249]. В любом случае в 1920-е годы эта критика — явление маргинальное даже в студенческой среде. Поэтому студенческие научные кружки скорее дисциплинировали учащегося в рамках традиционных практик научного исследования, наделяя его габитусом профессорско-преподавательской корпорации. Несомненно, «старое» студенчество было лучше подготовлено к подобной обработке: сказывались «привычки», заложенные семейным и гимназическим воспитанием и образованием. Атмосфера аполитичного «объективного» исследования и «свободной» дискуссии лишала «пролетария» защитных механизмов и ассимилировала его[250]. Нечто подобное происходило и в литературных (театральных, по изобразительному искусству и т. п.) кружках: хотя в них и доминировали «левые», лояльные режиму учащиеся, их габитус был все же иной, нетипичный для «красного» студента: скорее они напоминали дореволюционного студента[251]. Так, вопреки всем препятствиям, гарантировалось воспроизводство некоторых базовых диспозиций «старой» интеллигенции.
С другой стороны, к 1925 году можно говорить о некоем синтезе «нового» и «старого» и в ином отношении. Изменение «границ» между государством и студентом в условиях известной реставрации «демаркационной линии», разделявшей студенчество и профессуру, создало хотя и маргинальный, но отчасти и более социализированный тип вузовца. Студент этого типа менее ценил индивидуализированные формы деятельности и стремился «раствориться» в «общественном», ориентируясь на доминирующие — как номинально («пролетарии»), так и реально (будущая «элита» режима, «переводчики»-представители рабочих) — позиции в социальной иерархии. «Подозрительность» студента для политической власти подпитывалась тем обстоятельством, что он великолепно владел ее риторикой, одновременно отдаляясь от ее образцов и заимствуя многое у дореволюционного студента и профессора. «Общественность», которая создала «нового» вузовца и которая, в свою очередь, им культивировалась, была, по сути, советской, причем весьма двусмысленным образом: представители «болота» невероятно усовершенствовали конформистские практики. Однако воздержимся от модернизации: до «лицемерного человека» было еще далеко[252]. В то же время статусное раздвоение и «раздвоение габитуса» со временем скажутся.
Эволюция студенческого языка
Существенные изменения претерпел в первой половине 1920-х годов язык петроградского (ленинградского) студента. Прежде всего он сильно «опростился» за счет заимствований из «низких» социолектов и диалектов. Не менее существенным оказалось и влияние «официального» советского языка, сказавшееся на исчезновении или качественном изменении смысла некоторых самоназваний и обращений: выше уже говорилось о судьбе «господина студента» и «коллеги», которых заменил «товарищ студент». Аналогично изменились и обращения к профессуре — с той лишь разницей, что стремились упразднить само понятие «профессор», узаконив «товарищ преподаватель». Но это последнее особого успеха не имело: напротив, «профессор» реконструировал в какой-то мере едва не ушедшее в небытие студенческое пространство. Вместе с реалиями постепенно исчезали «сходка» и «землячество». Их сменяли «партячейка», «комса», «профсекция». Самоназвание «студент-пролетарий» окружило себя новым советским миром, которому противопоставлялся распадавшийся мир «старого» студенчества.
Исключительно распространились сокращения разного типа, как и в других областях советской жизни[253]. ФОН, ямфак, ЯЛО появились в Петроградском университете для обозначения новых факультетов и отделений (факультеты «общественных наук» и «языка и материальной культуры»; отделение «языка и литературы» факультета общественных наук соответственно). Появился КУБУЧ — комиссия улучшения быта учащихся (аналогичная организация существовала и для «ученых»).
Существенным фактом студенческого языка была частая смена наименований их alma mater — обычное дело в первой половине 1920-х годов, да и впоследствии, что не могло не отразиться на студенческой идентичности, до революции четко институционально опосредованной. «Старая» студенческая корпорация включала в себя множество мини-корпораций. Можно указать не одну линию разграничения: между университетами и высшими учебными заведениями других ведомств (вне системы Министерства народного просвещения); между вузами государственными и частными; между гуманитарным и техническим уклоном в образовании и т. д. К началу Первой мировой войны престиж высшего технического образования значительно повысился, в том числе и за счет университетов[254]. Это произошло и благодаря доступности технических институтов для абитуриентов с негимназической подготовкой, и в связи с подъемом российской экономики. Наконец, их (этих вузов) «атмосфера» выгодно отличалась большим демократизмом. Еще более радикальным решением — на общем фоне — был частный университет или институт наподобие Московского народного университета имени А. Л. Шанявского или Психоневрологического института (преобразованного впоследствии в университет) в Петрограде. Там не ставилось никаких этноконфессиональных и институциональных[255] ограничений для поступления и учебы, в то время как уровень преподавателей можно назвать относительно высоким[256]. Технический уклон в образовании предполагал иную «экономику» студенческого мышления — значительно большую его «практичность», ориентированность на престижную работу в будущем, стремление поддерживать связи с миром бизнеса. Соответственно могли ожидать и большего консерватизма «технического» студенчества — но так было далеко не всегда[257]. В первые послереволюционные годы попытка объединить все институты высшего образования под юрисдикцией Наркомпроса натолкнулась на упорное сопротивление ведомств[258]. Однако в любом случае Гражданская война сильно подорвала позиции высшей технической школы, за исключением институтов, в которых обучали полувоенным специальностям (техническим и медицинским). Нэп изменил положение вещей: восстановилось ведомственное образование, спрос различных секторов экономики на инженеров и экономистов рос с успехами реконструкции[259]. К середине 1920-х годов престиж экономических и технических специальностей не имел себе равных. Этот сектор образования в меньшей степени затронули эмиграция и «чистки» преподавательского состава. Поэтому за пять лет микрокорпорация технического студенчества города должна была «восстановиться». Однако и там смена названий, размывание культа alma mater давали о себе знать. Профессура и «старое» студенчество пытались найти решение, делая акцент на «обиходном» (часто сокращенном) имени институции, что особенно проявилось в университете в дни его традиционных «годовщин» и столетнего юбилея 1919 года. Но если институты «с биографией» имели уже сложившееся «языковое поле», многочисленные советские учебные заведения — такие, как Институт живого слова или Высший институт фотографии, мало что могли предложить своим студентам. Они исчезли также быстро, как и появились, за некоторыми исключениями (например, Институт дошкольного воспитания).