Арон Гуревич - Индивид и социум на средневековом Западе
Лаконичность и сдержанность, с какими в сагах изображаются внутренний мир и эмоции персонажей, подчас мешают современному читателю осознать всю глубину трагедии, переживаемой героями. Для Гисли отказ его брата Торкеля в помощи – страшный удар, но ни разу Гисли не выражает сколько-нибудь полно и красноречиво своих переживаний. Наше восприятие саги существенно иное, нежели ее восприятие средневековыми скандинавами: наша чуткость к оттенкам слов, к смыслу умолчаний или, казалось бы, малозначащих реплик, к знакам, за которыми стоят страсти (таким, как, например, окровавленный наконечник копья, или плащ с запекшейся на нем кровью убитого, или рваное полотенце во вдовьем доме), – наша чуткость ко всему этому притуплена литературой с совершенно иным эмоциональным настроем, с подчеркнуто экспрессивным способом передачи человеческих переживаний. Впрочем, такая немногословная сдержанность, заставляющая предполагать наличие некоего «подтекста», вовсе не характерна для остальной средневековой литературы. Достаточно сравнить, например, то, как изображен конфликт между родственными чувствами и любовью к мужу, который переживает Тордис в «Саге о Гисли», с изображением драмы маркграфа Рюдегера в «Песни о Нибелунгах», где описание оказавшихся несовместимыми привязанностей рыцаря к госпоже и к друзьям и их борьбы в душе Рюдегера занимает целую авентюру эпопеи[72].
Отсюда уже упомянутое выше суждение об эмоциональной бедности героев саг, суждение совершенно несправедливое. Герой саги не бьет себя кулаком в грудь и не произносит длинных речей о своих переживаниях. Но он не пропускает мимо ушей малейших оскорблений или намеков и копит в своей памяти все, что затрагивает его достоинство. Он может медлить с местью («только раб мстит сразу, а трус – никогда», сказано в «Саге о Греттире»), и за эту медлительность его станут упрекать женщины, вообще играющие в сагах роль подстрекательниц – хранительниц семейной чести, более нетерпеливых, чем их мужья или сыновья. Но рано или поздно сжатая пружина расправится с непреодолимой силой, ибо «тот, кто едет тихо, тоже добирается до цели», по выражению миролюбивого Ньяля, и удар будет нанесен. Акт отмщения – кульминационный момент жизни героя, и поэтому самое промедление, откладывание решающего удара исполнено внутреннего смысла, психологически оправдано: «Чем долее оттягивается месть, тем полнее удовлетворение» («Сага о людях со Светлого Озера», гл. 13). Герои саг молча вынашивают планы расправы с врагом и осуществляют их, несмотря на все опасности, не останавливаясь перед собственной гибелью, даже если заранее уверены в том, что ее не избежать.
Крайняя сдержанность персонажа саги, его неготовность дать волю своим эмоциям, нежелание раскрыться нередко порождают поведение, которое может показаться неадекватным. Ухмылка, смех возникают в неподобающие, казалось бы, моменты. Но за ними кроются глубокие эмоции и непреклонная воля к действию.
Интерес к человеческой личности в эпоху Средневековья, разумеется, – существенно иной, нежели в Новое время. Личность в сагах очерчена весьма расплывчато, ее границы как бы размыты. В противоположность «атомарной» трактовке личности в культуре, нам более близкой и понятной, личность человека того периода не была замкнута в себе самой и не противопоставлялась столь же резко всем другим. Она достаточно четко противостоит «чужим», посторонним людям, с которыми данное лицо не связано родством, свойством, дружбой. По отношению к этим людям индивид занимает позицию настороженности, легко переходящей во враждебность; в случае необходимости никакие запреты не помешают ему напасть на них, совершить убийство или причинить иной ущерб; чужого допустимо обмануть. Нормы поведения среди «чужих» ясно и откровенно изложены в «Речах Высокого». Граница между собой и «чужими» вполне определенная. В сагах она как бы обведена кровавой чертой – это кровь, легко проливаемая в бесчисленных стычках и распрях.
Но отношения индивида со «своими», с членами семьи, сородичами, с людьми, связанными с ним брачными узами, дружбой, побратимством, строились на существенно иной основе. К этому же кругу «своих» принадлежали те, кто брал к себе на воспитание ребенка из данной семьи, отчасти и зависимые люди, входившие в домохозяйство. Сородичам надлежало по возможности оказывать всяческую помощь, защищать родственника и мстить за него в случае его гибели или нанесения ему иного ущерба, если это не противоречило другим обязательствам и интересам.
Тем не менее было бы ошибкой разделять взгляды тех историков, которые квалифицировали исландское общество как родовое. На самом деле не кровнородственная группа, не клан и не патронимия, но именно индивид, прежде всего глава семьи и его отношения с другими подобными индивидами, представляли собой основу социума. «Я больше заботился о собственной чести (sæmd), чем о нашем родстве (frændsemi)», – говорит своему брату Эйнару Гудмунд Могучий, герой «Саги о людях со Светлого Озера» (гл. 14). И хотя Гудмунд выражает известное сожаление по этому поводу, эта сага, подобно другим, не оставляет сомнения в том, что именно попечение о поддержании и упрочении своей чести и престижа и проистекающий отсюда неприкрытый эгоизм служили главным движущим стимулом для влиятельных бондов в их повседневной жизненной практике: в следующей же сцене враждебность между братьями выходит наружу, что выражается, в частности, в том, что они зарекаются впредь обмениваться дарами.
Признавая фундаментальное значение отношений родства для сознания и поведения героя саги, У. Я. Миллер вместе с тем показал, что в социальной системе древней Исландии союз годи с бондами, предводителем которых он являлся, играл большую роль, нежели кровнородственные связи. В то время как обязательствами, налагаемыми родством, могли пренебрегать, неспособность предводителя защитить своих приверженцев рассматривалась как большое бесчестье. «Одержимость» заботой об утверждении собственного статуса в отдельных случаях, описываемых сагами, сопровождалась игнорированием их персонажами родственного долга и кровных привязанностей[73]. Другой исследователь, П. М. Сёренсен, считает необходимым подчеркнуть, что персонаж саги действует как индивид, а не как член группы: «В этой эгоцентрической системе в фокусе неизменно находится именно индивид, что явствует из каждого описываемого в сагах конфликта. Родичи не выступают сплоченно, но фигурируют в качестве отдельных личностей…» Родство, продолжает датский историк, выражалось в межличностных связях, но не в надличностных институтах и по природе своей не противопоставлялось другим системам отношений между индивидами[74].
И все-таки внутри круга «своих» граница личности более диффузна, нежели по отношению к чужим. Внутри этого круга не действует закон мести – мстить своему нельзя, а для германца, потерпевшего ущерб, мысль о невозможности отмщения непереносима. Несмотря на это, мы не раз встречаемся в сагах с кровавыми внутрисемейными конфликтами. В отдельных сагах (например, в «Саге о людях из Оружейного Фьорда») рассказывается о столкновениях между сородичами и их взаимных убийствах. Ньяль с сыновьями погибают в огне вследствие того, что Скарпхедин и братья нарушили запрет на пролитие крови внутри группы «своих», убив Хёскульда, взятого Ньялем на воспитание. Гисли не может примириться с тем, что родной брат его Торкель отказывает ему в помощи, в которой он крайне нуждается.
Противопоставляя себя «чужим» вполне четко и резко, персонаж саги далеко не всегда способен занять такую же позицию по отношению к «своим». То, что саги столь густо «приправлены» генеалогиями, нуждается в осмыслении. Генеалогический перечень ничего или очень мало говорит нам, но скандинав того времени, вне сомнения, знакомился с ним с большим интересом, ведь и у него самого имелась подобная генеалогия, которую он хорошо знал. За каждым именем в его сознании стояла какая-то история, часть этих историй попала в саги. Поэтому генеалогии в сагах в высшей степени содержательны, только нам трудно теперь восстановить все их значение. Указание имени человека, людей, связанных с ним родством и свойством, само по себе уже являлось характеристикой этого человека, ибо имя это включало данное лицо в некую группу, в жизнь определенной местности и напоминало о событиях, участниками которых были этот человек и его коллектив.
Медиевисты не раз отмечали, что в условиях господства устной культуры память о прошлом была относительно короткой и едва ли выходила за пределы двух-трех предшествующих поколений; более удаленное время поглощалось легендой и мифом. Напротив, культивирование саги в Исландии – первоначально в устной, а впоследствии и в письменной форме – способствовало тому, что здесь историческая и генеалогическая память уходила в прошлое гораздо глубже и постоянно возвращалась к событиям, относившимся к первому периоду истории исландского народа (время между концом IX и XI веком принято называть «эпохой саг»). Более того, зачастую на памяти были воспоминания и о более раннем времени, когда предки исландцев жили еще в Норвегии. Сосредоточенье воспоминаний на давних временах – по-видимому, отличительный признак исландца, неотъемлемым компонентом сознания которого является его глубокая укорененность в прошлом. Индивид – звено в цепи поколений, он унаследовал от предков свои духовные ценности и традиции. Подчас предок просто-напросто возрождался в потомке. Потому-то было в обычае передавать по наследству имена наиболее доблестных сородичей, так что с именем умершего к его младшему тезке переходила и его «удача». Согласно древнескандинавскому праву, тяжбу из-за наследственного земельного владения мог выиграть тот, кто был способен перечислить известное число поколений родственников, которые в непрерывной нисходящей линии обладали этой землей.