Александр Михайлов - Избранное : Феноменология австрийской культуры
Но сон — это аллегории человеческой жизни, но и жизнь человека вообще есть аллегория. Она есть аллегория, коль скоро она не есть вообще уже жизнь, то есть не осуществляет себя во всей полноте. Драма вообще есть аллегория человеческой жизни. А что же вещи? Вещи окружающей нас действительности при своей непосредственной, самодовлеющей реальности, при всей воздействующей на нас, занимающей наши чувства и оглушающей их данности, — суть аллегории проходящего сквозь них исторического, жизненного потока. Итак, у Грильпарцера жизнь есть самое высокое, так сказать, самая общая и основная категория его жизненной философии, но тем не менее — и именно поэтому все окружающее в своем непосредственном существовании еще не есть вся действительность и вся жизнь; все вещи скрыто и ненавязчиво указывают внимательному взгляду на то, что в них и за ними, на жизнь как предельную полноту своего осуществления. Вещи сводят в сиюминутность своего существования весь поток судьбы, они — не символы, а именно аллегории судьбы. Все реальное — это окна и ворота в жизненную полноту и в ту историю, в которой совершается судьба человека. Вещи — аллегории, коль скоро они внутренне историчны, коль скоро они свидетели и исполнители истории. Итак, конечная тема уже первых трагедий Грильпарцера — это исторический кризис человеческого существования, человеческого смысла. Но это именно конечная тема, а не то, о чем собственно и прежде всего идет речь в драмах. Только через непосредственную убедительность первого и главного плана драматического действия виден конечный. Через реальную недостаточность, неполноту и несовершенство конкретной, непосредственной жизни людей видна конечная полнота жизни. Эта полнота — иное, нежели эта нарушенная полнота обычной жизни, чем это жалкое существование или иллюзорное богатство людей. Но и это жалкое существование — иное той полноты. Но тут не противоречие, а продолжение: все бедное, искалеченное и тщедушное существует все же только в конечном богатстве жизненной полноты, бедность указывает на богатство, скудость — на полноту. Эта жизненная ограниченность — аллегория жизненной бескрайности, иллюзорное осуществление в бреду эгоистических мечтаний — аллегория реальной осуществленности в идеальном космическом порядке жизни. Через извращение мы узнаем должное, через безобразное — красоту, через мгновение — историю. Истина жизни как молния поражает нас, когда она внезапно проглядывает сквозь искаженность реальных черт окружающей нас жизни.
Драма Грильпарцера строится как такая аллегория, в которой первый план — план конкретной и протекающей на наших глазах реальности объемлет все и покоряет себе все, занимает все чувства и все внимание зрителя, но через этот, только через этот план иногда просматривается другой — идеальная осуществленность жизни в ее полноте, но просматривается и катастрофа, совершающаяся в глубине вещей и поражающая их корень, просматривается крах смысла человеческого существования, совершающийся не «здесь и сейчас», а в истории, на всем протяжении истории. Грильпарцер пишет в пору создания «Золотого руна»: «Искусство должно быть похоже на природу, просветленным отображением которой оно является — не вполне объяснимым и для самого глубокого взгляда и однако уже чем-то и для самого простого созерцания, разглядывания <Beschauen>, искусство должно быть значительным <Bedeutedes>» (VI, 127). Это — правильное описание грильпарцеровской аллегории, первый план не указывает на конечный план смысла как на нечто совершенно иное, не указывает на него как знак-указатель, но все иное, высшее, что есть в конечной полноте, есть живое продолжение того, что есть в конкретной, непосредственной данности. Ведь конечная полнота сворачивается в простоту непосредственно-данного, в прозаическую трезвость вещей. План вещей означает, будучи значительным: его значительность — в его всеобщей и окончательной значимости. Действительность — все, и, между тем, это аллегория. Психология действующих характеров — это все, и, между тем, это аллегория. Непосредственная жизнь, как она протекает перед нами и на наших глазах, — все, и, между тем это аллегория. Жизнь — все, и, между тем, это — аллегория, аллегория поэзии.
Теперь раскрывается более глубокий смысл драмы «Сапфо». Теперь становится ясным, каким образом жизнь и поэзия не только противопоставлены здесь, причем с наивозможной резкостью, но и примирены между собою. Примирение это разрешает противоречие жизни и поэзии, ибо именно Сапфо, — не кто иной, а именно Сапфо, — есть сама величайшая жизнь, не аллегория Поэзии, а именно сама величайшая жизнь, какая доступна на жизненных вершинах, и в том, что Сапфо — величайшая жизнь — истоки ее искусства. Вот как Фаону представляется искусство:
Die Blume soll sie sein aus dieses Lebens Blättern,
Die hoch empor, der reinsten Kräfte Kind,
An blaue Luft das Balsamhaupt erhebt,
Den Sternen zu, nach denen sie gebildet. (II, 162).
Искусство должно быть цветком из листьев этой жизни, дитя невинных сил, оно свое благоуханное чело подъемлет в голубой эфир, к звездам, которых оно подобие.
И вот что говорит о себе Сапфо:
Ich bin so arm nicht! Seinem Reichtum Kann gleichen Reichtum ich entgegensetzen,
Der Gegenwart mir dargebotnem Kranz
Die Blüten der Vergangenheit und Zukunft! (II, 117)
Я не бедней его. Его богатству противопоставлю свое, венку, что мне приносит Настоящее, — цвет из Пропитого и Будущего.
Тут нет противоречия, но это взгляд на искусство — один с позиций непосредственной жизни, которая способна только самоутверждать себя, другой — со стороны такой жизненной полноты, которая причастна к историческому потоку, которая содержит в себе не только историческое «теперь», но еще и «вчера» и «завтра». Эта высшая жизнь изливает свою благодать на простую жизнь, а эта простая жизнь стремится подняться к высшей жизни. Бездна моря разделяет эти «жизнь» и «жизнь», но и соединяет их единством стихии. Но там, где пропасть только разделяет, а не соединяет, там уже противоречие не между жизнью и поэзией, а внутри жизни, между самоудовлетворенностью непосредственной самотождественной жизни и творческой напряженностью жизни в ее наивозможном жизненном наполнении. Трагедия Сапфо в жизни — это просто жизненная трагедия. Но смерть Сапфо — это не просто конец, а такое высшее выявление жизненной полноты, которая вбирает в себя и смерть и которая творит свою смерть, В своей смерти Сапфо остается в том море, которое есть жизненный ноток и которое не перестает быть морем жизни, по которому плывет человек в своем земном существовании.
Грильпарцер тут отчасти близок и вагнеровской символике любви и моря, смерти и забвения. Любовь и море, смерть и забвение — это, в конце концов, одно и то же. Но у Грильпарцера то начало, которое подчиняет себе и любовь, и море, и забвение и смерть, это жизнь в своем предельном наполнении, жизнь, которая разлита по целой Вселенной, но которая не перестает от этого быть всегда рядом с нами и которая начинается тут, перед нами и с нас. Но жизнь в ее высшем проявлении у Грильпарцера не метафизическая стихия, а это всегда одновременно и жизнь в ее самом обычном и самом простом проявлении. Высшая жизнь просто воплощается в Сапфо, она жизненно и просто воплощается в Сапфо. Как у Вагнера Изольда, Сапфо — это волшебница в скрытом своем существе. Волшебство создает чудо такой жизни, Wunder. Чудо, для Грильпарцера это чудесное смыкание непосредственной осязательной данности и глубокого смысла, это внезапный миг, когда непрозрачная материальность существующего раскрывается как аллегория высшего своего смысла или, можно сказать, высшего своего предназначения. Грильпарцер не решает в понятиях проблемы жизни и не решает в понятиях проблемы искусства, и ему важнее любых решений — представить женский характер и психологию женщины. Тут круг, который создает заранее заданный и необходимый для Грильпарцера круг образа: полнота жизни предстает в образе женщины — эта женщина волшебница и прорицательница — как волшебница и прорицательница она творит искусство — ее судьба — судьба ее искусства — будучи поэтессой, она прорицательница, будучи прорицательницей, она волшебница, — как волшебница, она творит чудо подлинной жизни. На деле здесь нет и намека ни на что «метафизическое», потому, что весь этот круг и существует только в слитности круга, кружится в движении образа, как облик, как самый реальный человеческий образ. Сложнейшая жизнь, можно было бы сказать, космическая жизнь, вбирается в эту простую вещественную реальность образа. И вот теперь не та самоутверждающая свою ограниченность жизнь переливается через край в своем преизбытке, а эта высшая жизнь проливает жизнь во всякую жизнь и создает чудо жизни