Александр Архангельский - Стихотворная повесть А. С. Пушкина «Медный Всадник»
…смелыми эпитетами Пушкин поднимает Всадника на неколебимую вышину… русский император — «человек высокого роста, в зеленом кафтане» перестает быть человеком, а становится воплощением могучего безличного начала. (…)
(…)
(…) Самодержавие есть лишь известная форма для активного проявления государственной воли… (…) Пушкин в Медном Всаднике олицетворял не только чисто политический принцип, но и определенные положительные черты русского государя, оцениваемые в исторической перспективе.
(…)
(…)перед ним всегда стояли два Петра: один — великий реформатор, спасший Россию над бездной… другой — самодур, который пишет свои указы кнутом на спинах подданных. (…) Пушкин так и умер, не достигши синтеза, не изобразив исторического Петра. (…)… он мог обрисовать и обрисовал в «Медном Всаднике» один из его ликов. Именно с художественной точки зрения мысль воспользоваться Фальконетовой статуей следует признать гениально удачной.
(…)
(…)Человек в зеленом кафтане не может быть символизирован в творении Фальконета. (…)
И поэт не пошел против ваятеля. Не самодержец… но чудотворный строитель Петербурга… выведен в поэме. На него возложена ответственность за возникновение новой столицы, он виновник всех бедствий, вызванных этим событием, в нем олицетворена та историческая сила, которая ввела Россию в круговорот европейской жизни… Таким он изображен во Вступлении, таким он присутствует при возмущении стихии, так — и это всего важнее — понимает его Евгений. (…)
(…)
… Образ великого преобразователя, воссозданный в поэме самим Пушкиным, тождественен с тем образом, который носит в своей груди Евгений. (…) Но остаются ли они единодушными и в дальнейшей оценке Медного Всадника? (…) На этот вопрос отвечает Вступление. Следуя за сатирой Мицкевича, поэт шаг за шагом противопоставляет его насмешливому «нет» свое восторженное «да»… Но этим дифирамбом Пушкин отвечал не одному Мицкевичу, но и себе самому, своему Евгению. (…)
(…) Только отрешившись от человеческой меры, признав объективноисторические критерии, можно постичь внутренний смысл петровского переворота. Петербург, погубивший личное счастье Евгения, нужен для славы нации, для торжества просвещения, для мощи государства. И пока человек не признает ничего, кроме своего счастья, он не может оценить Медного Всадника, а Медный Всадник, с своей стороны, не может не наносить ему удар за ударом, потому что его цель — не индивидуальное благо, а осуществление высших ценностей.
«Смирися, гордый человек» — вот тот ответ, который мог услышать Евгений из уст Медного Всадника…
(…)
(…) Один гибнет исключительно как представитель человеческого начала, другой губит исключительно потому, что олицетворяет объективный процесс истории, не считающийся с судьбой отдельных особей. И благодаря этому поэма приобретает особенно безнадежный характер: казалось, были приняты все меры, чтобы не попасться навстречу Медному Всаднику, уберечься от рока, и все же ничего не вышло: премудрый пискарь все-таки попал в беду.
(…)
Печатается по: Пушкинист: Историко-литературный сборник/ Под ред. проф.
С. А. Венгерова. Пг., 1916. [Вып.] 2. С. 116, 119,122, 124,126–129, 131–132, 137–138, 141, 143–147,153-154.Белый А
Ритм как диалектика и «Медный Всадник»
(…)
В дни работы над «Медным Всадником» он пишет жене: «Не кокетничай с царем»… Кокетничать с царем — шутить с тигром: объясняется тяжелое состояние его в Болдине… (…)
(…)
На те же странные размышления наводит вполне смутное беспокойство о письмах; если их распечатывает почта, то это ее дело, но…: «Смотри, женка, надеюсь, что ты моих писем списывать не даешь… Но если ты виновата, так мне это было бы больно… (…)» (…)… а через полтора месяца — просьба об отставке; и непонятная «трагедия»: царь в трагической и одновременно угрожающей позе, после чего: «Я струхнул… А ты и рада…» И упоминание о близкой смерти и шутовских похоронах.
Вое эти двусмысленные неясности приобретают ужасный, трагический смысл в свете последних биографических расследований о поэте: ужасная пора, ужасный день, ужасная мгла, ужасный «он»; даже нельзя было вместе с Евгением воскликнуть: «Где же дом?» Можно было лишь иронизировать, «зубы стиснув, пальцы ежа в»; оставалось дать дикому крику излиться в безумии; и Пушкин пишет свое: «Не дай мне Бог сойти с ума» одновременно со «Всадником»; там сумасшедший — «он», Евгений; здесь у грани безумия стоит: «Я, — Пушкин». Пушкин перечисляет все те же пытки, которым подвергся Евгений; но тут есть пытка цепи, которой не знал Евгений, и которую знал Пушкин:
Посадят на цепь дурака,
И сквозь решетку, как зверька,
Дразнить тебя придут.
Оба стихотворения слились в эпитете «чудный»; сумасшедший заслушивается звуком «чудных» грез; в первоначальном тексте Евгений оглушен:
Был чудной внутренней тревогой.
Эта тревога стала просто «внутренней» в окончательной редакции; мы знаем, что оглушали «мятежные ветра» (несколькими строками ранее); и действие «мятежных ветров», отзыв на них «чудной» тревогой (т. е. трепетом надежды на свободу) не мог оставить Пушкина, «зубы стиснув, пальцы сжав».
Соедините в одну картину эти штрихи душевного состояния Пушкина в эпоху поэмы — и вам станет ясным отстранение императорской темы: сведение ее к «заупокой».
Печатается по: Белый А. Ритм как диалектика и «Медный Всадник»: Исследование. М., 1929. С. 276, 278–279.Пумпянски й Л. В
«Медный Всадник» и поэтическая традиция XVIII века
В «Медном Всаднике» ясно различаются три стилистических слоя: 1) одический, которому и посвящена эта работа; ему принадлежит уже само словосочетание «Медный Всадник»; 2) онегинский (например, описание современного Петербурга); 3) совершенно новый для Пушкина, так сказать, беллетристический; на него намекает подзаголовок («петербургская повесть»), (…) Оба действующих лица драмы отмечены своей, для каждого резко различной, стилистической окраской. Почему же в одном случае (для Петра) Пушкин действует, обращаясь к традиции? (…) Потому что русская ода XVIII в…была поэзией государственной власти и ее носителей. (…)
1. Три формулы(…)
Где прежде… ныне там…
…Невольно создается впечатление, что Пушкин цитирует устойчивую формулу, согласно принципам староклассической поэмы, настолько прочно закрепленную за темой, что в литературном сознании XVIII в. теме сопутствует, с почти принудительной силой сцепления, готовая выработанная формула. Повествовательная страница Батюшкова[85] возникла из ослабления этой формулы. Пушкин же возвращается к ней через голову Батюшкова и реставрирует ее в строгой первоначальной форме.
[Далее приводятся примеры из од С. Боброва 1797, 1802, 1803 гг.; указывается, что формула «где прежде… ныне там» зародилась еще у Ф. Прокоповича, в оде Ломоносова 1742 г. на прибытие Елисаветы Петровны из Москвы, у Тредиаковского, Сумарокова, Державина и др.]
(…) Как можно, наперекор хронологии, говорить в 1833 г. «прошло сто лет»? Естественно возникает предположение: Пушкин и здесь цитирует готовую, установившуюся формулу, выработавшуюся в юбилейный год.
[Автор статьи называет возможные источники: оду Боброва 1803 г. и — особенно — поэму Мерзлякова «Полтава», 1 § 27 г., где есть не только «сто лет прошло», но и стих — «из тьмы лесов, из топи блат».]
(…) Стих Пушкина является в некоторой мере ссылкой на готовую формулу. (…)
(…)
Далее укажем на онегинские реминисценции… характерно, насколько онегинские смысловые, строфические, ритмические, фразеологические и иные особенности перенасыщают именно вторую часть вступления. См.: Пишу, читаю без лампады… громады… светла… игла. Смысловые повторения. (…)
Неслучайно именно в этой части вступления повторена тема белой ночи из «Е.О.», тоже типичная онегинская тема. (…)
Итак, за первой, «одической», непосредственно следует вторая, онегинская, часть вступления. (…)
Такова поразительная двусоставность вступления! Как ее объяснить? Вопрос связан с более общим вопросом о функции одизмов во всей повести в целом, а для его решения необходимо исследовать одизмы исторически более значительные, чем те, о которых шла речь до сих пор.
2. НаводнениеВыпад против графа Хвостова имеет гораздо большее значение, чем это могло бы показаться на первый взгаяд. (…)… Ирония как раз свидетельствует о связи, хотя бы и отдаленной. Будь ода Хвостова (1824) вне всякой связи с «Медным Всадником», Пушкин в 1833 г. вообще забыл бы о ее существовании.