Жан Бодрийяр - Сборник статей
То же самое и с приватным пространством. Говоря более изящно, это исчезновение публичного пространства происходит одновременно с исчезновением приватного пространства. Одно — уже более не спектакль, другое — уже более не тайна. Их четкая оппозиция, ясное различие экстерьера и интерьера строго описывали домашнюю сцену объектов, с ее правилами игры и пределами, и суверенностью символического пространства, которое было при этом пространством субъекта. Теперь эта оппозиция изгладилась в некий род обсценного, где большинство интимных процессов нашей жизни становится виртуальной питательной почвой для медиа (семья Лауд в Соединенных Штатах, бесчисленные кусочки крестьянской или патриархальной жизни по французскому телевидению). Наоборот, целый универсум начинает произвольно разворачиваться на вашем домашнем экране (вся эта бесполезная информация, которая поступает к вам из целого мира, подобно микроскопической порнографии вселенной, бесполезной и чрезмерной, почти как сексуальная близость в порнофильме): все это взрывает сцену, сохранявшуюся прежде за счет минимального разделения публичного и приватного, сцену, которая разыгрывалась в ограниченном пространстве в соответствии с тайным ритуалом, известным лишь актерам.
Несомненно, этот приватный универсум был отчуждающим в той степени, в какой он отделял вас от других — или от мира, где его окружала как бы защитная среда, воображаемый страж, оборонительная система. И он при этом пожинал плоды символической выгоды отчуждения, которое заключалось в том, что существует Другой, и что инаковость может обманывать вам к лучшему или худшему. Итак, консумеристское общество жило также под знаком отчуждения, как общество спектакля.[55] И только так: пока существует отчуждение, существует спектакль, действие, сцена. Это не обсценное — спектакль никогда не обсценен. Обсценное начинается, прежде всего, там, где больше нет спектакля, нет сцены, где все становится прозрачным и непосредственно видимым, где всякая вещь выставлена в жестком и безжалостном свете информации и коммуникации.
Мы уже не часть драмы отчуждения, мы живем в экстазе коммуникации. И это экстаз обсценного. Обсценное — это то, что искореняет всякое зеркало, всякий взгляд, всякий образ. Обсценное приводит к концу всякой репрезентации. Но оно касается не только сексуального, которое становится обсценным в порнографии; сегодня имеется целая порнография информации и коммуникации, иначе говоря, цепей и сетей, порнография всех функций и объектов в их читабельности, их текучести, их доступности регуляции, в их принудительной сигнификации, в их перформативности, в их разветвленности, в их поливалентности, в их свободном выражении…
Кроме того, это уже не традиционная обсценность того, что скрыто, подавлено, запрещено или покрыто тьмой; напротив, это обсценность видимого, слишком-видимого, более-видимого-чем-видимое. Это обсценность того, что уже не тайна, того, что совершенно растворяется в информации и коммуникации.
Маркс изложил и обличил обсценность товара, и эта обсценность была связана с его эквивалентностью, с жалким принципом свободного обращения, происходящего по ту сторону всех потребительских стоимостей объекта. Обсценность товара берет начало из факта, что он абстрактен, формален и легок в противоположность весу, непрозрачности и субстанции. Товар читабелен: в противоположность объекту, который никогда полностью не отказывается от своей тайны, товар всегда манифестирует свою видимую сущность, каковой оказывается его цена. Он формальное место транскрипции всех возможных объектов, через него объекты коммуницируют. Следовательно, товарная форма — это первый великий медиум современного мира. Но сообщение, которое объекты передают через нее, оказывается крайне упрощено, и оно всегда одно и то же: их меновая стоимость. Таким образом, в своей основе сообщение уже более не существует; оно оказывается сообщением, которое принуждает само себя к чистой циркуляции. То есть к тому, что я называю (потенциальным) экстазом.
Необходимо лишь продолжить этот марксистский анализ, или возвести его во вторую или третью степень, чтобы схватить прозрачность и обсценность универсума коммуникации. То есть к экстазу коммуникации. Все тайны, пространства и сцены отменены в простом измерении информации. И это — обсценность.
Горячая, сексуальная обсценность прежних времен сменилась холодной и коммуникационной, контактной и мотивационной обсценностью нынешнего времени. Прежняя явно предполагала некий тип беспорядочных связей, но она была органической, подобно телесному нутру, или подобно объектам, скученным и скопившимся в приватном универсуме, или подобно всему тому, о чем не говорят, подчиняя молчанию репрессии. В отличие от этой органической, нутряной, плотской беспорядочности связей, промискуитет, который царствует над коммуникационными сетями, оказывается промискуитетом поверхностного насыщения, непрерывного приставания, истребления промежуточных и защитных пространств. Я поднимаю свою телефонную трубку и нахожу все это там: вся маргинальная сеть захватывает и улавливает меня с нестерпимой добросовестностью чего-то, что хочет и призывает меня коммуницировать. Возьмем свободно радио: оно разговаривает, оно поет, оно выражает себя. Весьма примечательно, что оно отличается симпатической обсценностью своего содержания. В понятиях, едва различимых для всякого медиума, это ведет к следующему: пространство, особенно в полосе FM-частот, оказывается перенасыщенным, станции перекрывают друг друга и смешиваются (до точки, когда уже невозможна сама коммуникация). Того, что было свободным благодаря пространству, уже не существует. Речь, может быть, еще свободна, но я уже менее свободен, чем прежде: мне более не удается узнавать то, что я хочу, поскольку пространство так насыщено, а давление со стороны всех, кто хочет быть услышанным, столь велико.
Я впадаю в негативный экстаз от радио. В результате возникает состояние фасцинации и головокружения, вызванное этим обсценным бредом коммуникации. Вместо простой формы удовольствия — алеаторная и ошеломительная. Если следовать Роже Кайюа[56] в его классификации игр (она столь же хороша, как и всякая другая) — игры в выражение (мимикрия), игры в соревнование (агон), игры в изменение (алеа), игры в изменение (илинкос), то вся тенденция нашей современной «культуры» ведет нас от постепенно исчезающих форм выразительности и соревнования (как мы отмечали на уровне объектов) к преобладающим формам риска и головокружения. Последние более не включают сценической игры, зеркала, вызова и дуальности: они, скорее, экстатичны, индивидуалистичны и нарциссичны. Удовольствие уже извлекается не из манифестации, сценической и эстетической, но, скорее, из чистой фасцинации, алеаторики и психотропики. Это не обязательно негативное ценностное суждение: здесь, несомненно, существует исходная и глубинная мутация самих форм восприятия и удовольствия. Мы все еще плохо оцениваем последствия. Желая применять наши старые критерии и рефлексы «сценической» чувствительности, мы, несомненно, заблуждаемся в отношении того, чем может являться — в этой чувственной сфере — возникновение чего-то нового, экстатического и обсценного.
В одно вещи можно быть уверенным: сцена волнует нас, обсценное очаровывает. С фасцинацией и экстазом страсть исчезает. Облачение, желание, страсть, соблазн или, с другой стороны, согласно Кайюа, выразительность и соревнование, — это горячая вселенная. Экстаз, обсценность, фасцинация, коммуникация, или иначе, по Кайюа, риск, шанс и головокружение, — холодная вселенная (даже головокружение — холодное, в особенности психоделическое головокружение от наркотиков).
Во всяком случае, мы должны будем испытать на себе это новое состояние вещей, эту принудительную экстраверсию всего внутреннего, эту принудительную инъекцию всего внешнего, что буквально и означает категорический императив коммуникации. При этом, возможно, допустимо использование старых метафор из сферы патологии. Если истерия была патологией выразительности, театральной и оперной конверсией тела, если паранойя была патологией организации, структурацией ригидного и ревнивого мира, то с приходом коммуникации и информации, имманентной неупорядоченности связей всех сетей, с их непрерывными соединениями, мы отныне получаем новую форму шизофрении. Собственно говоря, нет больше истерии, нет больше передающейся паранойи, но лишь состояние страха, присущее шизофренику: слишком велика близость всего и вся, грязная неупорядоченность связей всего, что касается, облекает и пронзает без сопротивления — не без ауры приватной защиты, нет даже собственного тела, чтобы защищать его.
Шизо лишен всякой сцены, открыт всему вопреки себя самого, живет во все возрастающем смущении. Он сам непристоен, ведь обсценное домогается обсценного мира. Что характеризует его в наименьшей степени, так это утрата реального. Обычно говорят о световых годах отчуждения от реального, пафосе дистанции и радикального разделения; но все как раз наоборот, абсолютная близость, тотальная мгновенность вещей, ощущение незащищенности, отсутствие уединенности. Это конец внутреннего и интимного, выпячивание и прозрачность мира, который пересекает его без всяких преград. Он более не способен проводить границу своего собственного существования, не способен разыгрывать пьесу себя самого, не способен творить себя как зеркало. Отныне он лишь чистый экран, переключающийся центр для всех сетей влияния.