Олег Лекманов - Сергей Есенин. Биография
Сергей Есенин на открытии памятника А. И. Кольцову
Кадр кинохроники. Москва. 3 ноября 1918. Фрагмент
“Народный поэт” “опомнился” гораздо быстрее, чем можно было ожидать. На это ему понадобилось чуть больше двух недель.
Позже, как бы отвечая на вопрос, где он был во время Февральской революции, Есенин насочинит немало по-хлестаковски вдохновенных легенд. Так, в поэме “Анна Снегина” он заговорит от имени фронтовика-де-зертира, измученного войной “за чей-то чужой интерес”:
Война мне всю душу изъела.
За чей-то чужой интерес
Стрелял я мне близкое тело
И грудью на брата лез.
Я понял, что я – игрушка,
В тылу же купцы да знать,
И, твердо простившись с пушками,
Решил лишь в стихах воевать.
Я бросил мою винтовку,
Купил себе “липу”, и вот
С такою-то подготовкой
Я встретил семнадцатый год.
Свобода взметнулась неистово.
И в розово-смрадном огне
Тогда над страною калифствовал
Керенский на белом коне.
Война “до конца”, “до победы”.
И ту же сермяжную рать
Прохвосты и дармоеды
Сгоняли на фронт умирать.
И все же не взял я шпагу…
Под грохот и рев мортир
Другую явил я отвагу —
Был первый в стране дезертир.
О своем дезертирстве Есенин будет рассказывать неоднократно – с новыми и новыми подробностями. Один из таких рассказов записал Э. Герман: “Лавры воина его не прельщали. Не без кокетства излагал свою дезертирскую эпопею. Попал как-то в уличную облаву. Спасся бегством. Укрылся в дворовой уборной.
– Веришь ли: два часа там сидел”[332].
Другую версию передала в своих воспоминаниях С. Виноградская: “На Новую Землю бежал дезертиром во времена Керенского. Рассказывал он о жизни своей там, в избе с земляным полом, о борьбе за существование и о борьбе с большими прожорливыми птицами, которые забирались в комнату и уничтожали все запасы пищи и воды. <…> Больше всего запомнилось описание этих птиц, – больших, беспокойных и сильных птиц. И сам Есенин, похожий на белую нежную птицу, словно вырастал, когда характерным движением рук описывал их” [333].
Сергей Клычков, Петр Орешин, Николай Клюев. 1929
На самом деле ни на Новой Земле, ни даже в уборной Есенин от фронта не спасался – по той причине, что на передовую его никто не посылал. Дезертиром же если и был, то далеко не “первым”, без всякого риска и самым естественным образом. Единственный факт, на котором поэт мог взрастить “свой возвышающий обман”[334], – это предписание явиться в Могилев, но отнюдь не в наказание за ненаписанную оду. Скорее всего, наоборот – Есенин был отправлен в Ставку вслед за императором. С началом февральских событий необходимость в командировке сама собой отпала. “Ратника”, ввиду сокращения штата, перевели в школу прапорщиков с отменным аттестатом; на прапорщика он благоразумно предпочел не учиться.
Если Есенин от чего-то и скрывался, так это от самой Февральской революции. “Возвращаться в Петербург я побоялся, – позже рассказывал он Иванову-Разумнику. – В Невке меня, как Распутина, не утопили бы, но под горячую руку, да на радостях, расквасить мне физиономию любители нашлись бы. Пришлось сгинуть в кусты: я уехал в Константиново. Переждав там недели две, я рискнул показаться в Петербурге и в Царском Селе. Ничего, обошлось, слава Богу, благополучно”[335].
Через две недели бывший царскосельский “певец” возвращается в Петроград. И что же? Он сразу становится в ряды истовых сторонников революции. Вспоминая о тогдашних событиях, Рюрик Ивнев писал в открытом письме Есенину:
Помнишь, мы встретились на Невском, через несколько дней после февральской революции. Ты шел с Клюевым и еще каким-то поэтом. Набросились на меня будто пьяные, широкочубые, страшные. Кололись злыми словами.
Клюев шипел: “Наше время пришло”.
Я спросил: “Сережа, что с тобой?”
Ты засмеялся. В голубых глазах твоих прыгали бесенята. Говорил что-то злое, а украдкой жал руку[336].
Александр Ширяевец
Ташкент. 1913
В воспоминаниях, написанных в шестидесятые годы, Ивнев заставил Есенина оправдываться и все валить на Клюева (репрессированного в тридцатые годы):
Первым ко мне подошел Орешин.
Лицо его было темным и злобным.
Я его никогда таким не видел.
– Что, не нравится тебе, что ли?
Клюев, с которым у меня были дружеские отношения, добавил:
– Наше времечко пришло.
Не понимая, в чем дело, я взглянул на Есенина, стоявшего в стороне. Он подошел и стал около меня. Глаза его щурились и улыбались. <…>
Через несколько дней я встретил Есенина одного и спросил, что означает тот “маскарад”, как я мысленно окрестил недавнюю встречу. Есенин махнул рукой и засмеялся.
– А ты испугался?
– Да испугался, но только за тебя!
Есенин лукаво улыбнулся.
– Ишь как ты поворачиваешь дело.
– Тут нечего и поворачивать, – ответил я. – Меня испугало то, что тебя как будто подменили.
– Не обращай внимания. Это все Клюев. Он внушил нам, что теперь настало “крестьянское царство” и что с дворянчиками нам не по пути. Видишь ли, это он всех городских поэтов называет дворянчиками.
– Уж не мнит ли он себя новым Пугачевым?
– Кто его знает, у него все так перекручено, что сам черт ногу сломит[337].
Чем настойчивее Ивнев в своих поздних воспоминаниях выгораживает Есенина, тем яснее, кто больше всех напугал мемуариста – тогда, в марте 1917 года. Уж конечно это был не вкрадчивый Клюев, а именно Есенин, которого за каких-то две недели “будто подменили”: совсем недавно еще был “Лелем”, “архангелом в валенках” – и вдруг совсем другой “маскарад”, чуть ли не с кистенем. Упоминание Пугачева в связи с Клюевым тоже, видимо, маскирует реакцию Ивнева на резкую смену есенинской роли. Ведь как раз Есенин начиная с марта 1917 года будет настойчиво добиваться, чтобы его воспринимали в бунтарском ореоле. Это чувствуется не только в стихах (“Отчарь”: “Слышен волховский звон / И Буслаев разгул”), но даже и в мелочах: когда, например, он заканчивает пасхальное поздравление А. Ширяевцу многозначительной цитатой из его давнего стихотворения: “С красным звоном, дорогой баюн Жигулей и Волги”[338] – или когда в шуточном инскрипте на сборнике “Скифы”, подаренном Е. Пониковской, невзначай напоминает о Стеньке Разине (“Стенькиной молве”[339]).
Среди поэтов-современников вряд ли кто-либо мог соперничать с Есениным в умении столь молниеносно реагировать на изменения политического климата. После возвращения в Петроград поэту потребовалось буквально несколько дней, чтобы освоить новое амплуа – певца революции. В письме к Андрею Белому Иванов-Разумник отмечает разительную перемену в поведении Есенина и Клюева: “Оба – в восторге, работают, пишут, выступают на митингах”[340].
В этот период не только выступления двух поэтов на митингах, но и само их творчество теснейшим образом связано с партией эсеров. Уже в марте Есенин стал завсегдатаем “Общества распространения эсеровской литературы” и редакции эсеровской газеты “Дело народа”. А к концу месяца в этом издании появилось есенинское стихотворение “Наша вера не погасла…” – по всем приметам программное. Действительно ли поэт написал его в 1915 году (как было указано в публикации) или использовал свой излюбленный трюк с подменой даты – это не имеет решающего значения. В любом случае он разом убил двух зайцев: во-первых, отчетливо продекларировал свою революционность; во-вторых, намекнул, что революционной линии придерживается уже давно. При чтении возникает впечатление, что смена курса совершается в самом стихотворении – от строфы к строфе. Начинается оно вполне привычным параллелизмом “святое – природное”, подчеркнутым рифмой “псалмы – холмы”:
Наша вера не погасла,
Святы песни и псалмы.
Льется солнечное масло
На зеленые холмы.
Но с каждой строкой все слышнее в стихотворении “красный звон”. Не отрекаясь прямо от прежней темы, поэт сначала расшатывает ее (“Не одна ведет нас к раю / Богомольная тропа”), а затем подменяет революционными лозунгами. Сквозь метафорический туман в них угадываются и присяга “новому свету”, и проклятье старому миру (“Те палаты – казематы / Да железный звон цепей”), и готовность к героическому самопожертвованию (“Я пойду по той дороге / Буйну голову сложить”).