Василий Щукин - Sine ira et studio.Обзор польской русистики за последние три года
Итак, Чехов. Книгу о нем написал Анджей Ксенич — исследователь из Зеленой Гуры, много лет посвятивший изучению именно этого и только этого писателя. Книга называется “По тропам героев Антона Чехова”[3] (с резюме на русском языке); издана она стандартным для научных монографий тиражом — 300 экземпляров. Я с полной уверенностью могу назвать появление этой работы событием в истории чеховедения: книга глубокая, достойная перевода на русский и другие языки. А. Ксенич и в предыдущих своих трудах о Чехове придерживался герменевтического метода, стараясь вникать в произведения писателя и находить в них только тот смысл, который там, несомненно, присутствует. Исследователь убежден в том, что главным мировоззренческим и художественным принципом Чехова является антропоцентризм, а это, в свою очередь, означает, что автор “Степи” и “Трех сестер” особо подчеркивает серьезную роль культуры, а, например, не природных стихий в жизни человека, хотя подобный приоритет не является до конца ясным и безоговорочным и все время подвергается испытаниям. Культура есть просвещение, и она вносит светлое начало в нашу жизнь, очищает ее от скверны. Именно поэтому, по мнению исследователя, даже в самых “мрачных” произведениях Чехова немало комизма, а образ сада универсален, многолик и вездесущ. А. Ксенич проверяет верность своих предположений на примере характеров и судеб чеховских героев, попутно затрагивая интереснейшие аспекты творчества писателя, о которых до сих пор писали мало или даже вообще не писали. Назову некоторые из них: сущность и задачи искусства в чеховском понимании; истолкование писателем функций времени (как чисто культурного, исторического, без малейшего намека на физико-математические аспекты феномена времени); повторяющиеся чеховские мотивы — например, вспышка гнева или желание сделать что-то хорошее, впоследствии оказывающееся неосуществленным, но в принципе осуществимым, и, наконец, сады во всем их разнообразии; российское и общеевропейское начало в характере чеховских героев; сущность и логика их внутренней эволюции; реалии жизни и их художественные образы. А. Ксенича порою читать нелегко: в его тексте немало отсылок к философским идеям последних десятилетий и очень тонких намеков. Но разве можно писать о Чехове иначе? На мой взгляд, эта небольшая, вышедшая малым тиражом в провинциальном университетском издательстве книга представляет собой столь же важный этап изучения творчества Чехова, каким в свое время явились монографии А.П. Чудакова (Поэтика Чехова. М., 1972) и В.Б. Катаева (Проза Чехова: проблемы интерпретации. М., 1979).
Следующая эпоха — Серебряный век, о котором в Польше всегда писали много и неплохо. На этот раз я с удовольствием хочу представить монографию вроцлавской исследовательницы Изабеллы Малей “Эрос в русском символизме: философия — литература — искусство”[4] (с цветными иллюстрациями, подробной библиографией, указателем имен и резюме на английском языке). То, что проблема эроса, чувственности и сексуальности (автор книги, разумеется, отдает себе отчет в том, что названные понятия не являются равнозначными) становится особенно актуальной на рубеже XIX и ХХ вв., ясно для всех, и писали об этом уже немало, но не всегда так, как хотелось бы. Есть, например, превосходная книга Лоры Энгельштейн “Ключи счастья. Секс и поиски путей обновления России на рубеже XIX и ХХ веков” (М., 1996), в которой представлен правовой аспект назревшей “эротической” проблемы. В то же время разочаровывает антология “Русский эрос” (М., 1991), разочаровывает книга Г.Д. Гачева “Русский эрос: роман мысли с жизнью” (М., 1994), представляющая собой еще одну экспозицию авторского Эго. Разочаровывает и обширный труд Марии Цимборской-Лебоды, исследовательницы серьезной, превосходно знающей русский Серебряный век: я имею в виду книгу “Эрос в творчестве Вячеслава Иванова. На пути к философии любви” (Томск; М., 2004). По всей видимости, свойственная как Вяч. Иванову, так и другим символистам туманность, нечеткость и стремление во что бы то ни стало ощутить и передать дыхание “реальнейшего” так сильно повлияли на автора книги, что рассказ об эросе оказался совершенно отрешенным от эротики реальной жизни и эротики искусства, даже самой утонченной. По сравнению с упомянутыми книгами монография И. Малей обладает большим достоинством: автору удалось приблизиться к золотой середине между двумя полюсами — граничащей с вульгарностью эротикой “популярной” литературы вроде арцыбашевского “Санина” и неоплатоническим Эросом Вяч. Иванова (непременно с большой буквы!) — категорией отвлеченной, витающей в теургическом тумане бесконечных эонов. Вроцлавская исследовательница пишет очень конкретно, будучи убеждена в том, что нет ничего реальнее живой жизни, но при этом ничуть не забывает о философском аспекте проблемы. Именно с философии и начинает И. Малей, пытаясь определить “идеал половой любви” у Владимира Соловьева, Д.С. Мережковского и Н.А. Бердяева, христианский идеал αγαπη′σ П.А. Флоренского и С.Н. Булгакова и религиозное значение секса у В.В. Розанова. Следующий, самый обширный раздел книги посвящен литературе. Начинается он с классификации “похотей декадентов” — В.Я. Брюсова и Ф.К. Сологуба: по мнению автора книги, тут можно выделить четыре разновидности эроса — эрос мифический, обнаженный, пожирающий и освященный. Затем следуют две продуманные и хорошо выполненные главы — о “чувственном лиризме” К.Д. Бальмонта и “софийной Мадонне” А.А. Блока: читая их, не просто понимаешь, а прямо-таки чувствуешь, в чем заключается подлинная суть эротизма Бальмонта и Блока, хотя они, конечно, сильно отличаются друг от друга и по характеру, и по глубине. Несколько суше, теоретичнее получилась глава об Андрее Белом — “Мистицизм всеединства”. А под конец довольно обширный раздел об эротизме в изобразительном искусстве той поры — о В.А. Серове, М.А. Врубеле, В.Э. Борисове-Мусатове, К.А. Сомове, З.Е. Серебряковой, С.Т. Коненкове, А.С. Голубкиной, А.Т. Матвееве. Перевести на русский язык эту серьезную и полезную книгу очень даже стоит.
Еще одна ценная и глубокая книга о Серебряном веке только что вышла из печати: она написана совсем молодой, начинающей исследовательницей русской литературы и русской мысли. Ее зовут Эвелина Пилярчик, и представляет она краковскую русистику — Ягеллонский университет. Ее работа, защищенная в 2005 г. в качестве кандидатской диссертации и в качестве таковой удостоенная Премии Председателя Совета министров Польши за 2006 г., посвящена философии языка П.А. Флоренского[5] (с библиографией, указателем имен, резюме на русском и английском языках). Автора книги интересуют два связанных друг с другом аспекта избранной темы. Первый — это теория словесного высказывания, сформулированная Флоренским в его трудах, и неоплатоническая концепция слова. Однако Э. Пилярчик не ограничивается установлением связи идей Флоренского с неоплатонизмом, а обращается к биографии мыслителя, вполне обоснованно пытаясь понять, откуда взялись свойственные ему тяготение к раннесредневековому “целостному” миросозерцанию и отвращение ко всему, что напоминает об эпохе Возрождения, о гуманизме и рационализме Нового времени. Частично это связывается с влиянием не столько эллинской, сколько “ромейской”, византийской ментальности на Кавказе, где родился и рос Флоренский, а частично с его музыкальным и математическим образованием, позволявшим, как он сам писал, “слушать божественную математическую музыку сфер”, а не усваивать формально-логическую конструкцию как адекватную передачу смысла. Исследовательница понимает, что тот, кому приходится читать “Иконостас” или “Столп и утверждение истины”, должен не просто понять, что намерен сказать автор этих трактатов, но и “услышать”, почувствовать красоту и особую специфику его мысли, неотделимой от той неповторимой речевой формы, которую Флоренский творит как бы спонтанно, следуя развитию собственных капризно-замысловатых размышлений. Чтобы передать свою мысль читателю, о. Павел пытается воздействовать на него не одной лишь логикой, но и красотой языковых форм, которые сам же создает. С этим связан второй важный аспект монографии Э. Пилярчик. Она пытается ответить на очень непростой вопрос: если Флоренский воздействует красотой своих речей, то как следует переводить эту красоту на иностранный, в данном случае на польский, язык? Исследовательница сама пытается это сделать на примере “Столпа” и нескольких фрагментов сборника “У водоразделов мысли”, приходя к выводу, который можно назвать умеренно пессимистическим: адекватный перевод невозможен (непереводимо, например, выражение “утверждение истины”), но намекнуть на характер специфического дискурса мыслителя при помощи разного рода приемов и ухищрений все же можно. В этом плане замечателен фрагмент книги, посвященный триаде понятий “слово — образ — картина”. Э. Пилярчик посвящает двадцать страниц разбору семантических нюансов этих слов, употребляемых Флоренским, приводя параллели из разных языков, обращаясь к античной космогонии, православному богословию и новейшим теориям метафоры, и все это затем только, чтобы правильно перевести эти слова в разных контекстах. Превосходная, в лучшем смысле слова перфекционистская работа, выполненная по заветам В. Гумбольдта и А. Потебни: чтобы узнать не только о чем , но и как человек думает, необходимо понять, как он говорит, как выражает свои мысли.