Эрик Хобсбаум - Разломанное время. Культура и общество в двадцатом веке
Парадоксальным образом, подлинное развитие отдельных субкультур того времени, таких как профессиональный футбол вместе с его публикой, считалось политически незначимыми и незрелыми отклонениями. Насколько мне известно, необычное пристрастие к футболу среди венского пролетариата во времена моего детства считалось чем-то само собой разумеющимся и никак не связанным со столь же одержимым голосованием за социал-демократов.
Основной тезис собранных здесь статей состоит в том, что логика капиталистического развития и самой буржуазной цивилизации изначально была запрограммирована на уничтожение их собственной базы – общества и институтов, управляемых прогрессивным элитарным меньшинством с молчаливого согласия или даже одобрения большинства, по крайней мере до тех пор, пока система гарантировала стабильность, мир и общественный порядок, а также удовлетворяла скромным ожиданиям беднейших классов. Эта система не могла противостоять тройной объединенной атаке: научно-технической революции ХХ века, преобразившей старые методы зарабатывания на жизнь, перед тем как их уничтожить; общества массового потребления, возникшего из взрывного роста западных экономик; окончательного выхода масс на политическую сцену в роли клиентов и одновременно избирателей. ХХ век, или точнее – его вторая половина, стал веком западного обывателя и, хоть и в меньшей степени, обывательницы. XXI век глобализовал это явление. Он также выявил дефекты политических систем, отождествляющих демократию с эффективным всеобщим голосованием и представительной властью, в особенности с учетом того, что политика и структура управления остались невосприимчивыми к глобализации и лишь усилились в процессе универсальной трансформации планеты в совокупность суверенных «национальных государств». Более того, у властных или по меньшей мере господствующих элит, старых или новых, нет никакой стратегии, а если они и утверждают, что есть, – то им недостает сил для действия.
С культурной точки зрения столетие обывателей и обывательниц дало куда более положительный результат, хотя и свело общество потребителей классической буржуазной высокой культуры к узкой нише стариков, снобов или богачей в погоне за престижем. К началу 60-х классическая музыка составляла всего 2 % в общем объеме выпускаемых записей, и в основном это были сочинения, написанные до ХХ века, – потому что музыкальный авангард никогда не имел достаточной аудитории. Соединение новых технологий и массового потребления не только произвело тот общий культурный ландшафт, в котором мы живем, но и привело к его величайшему и наиболее оригинальному художественному достижению – кинематографу. Отсюда главенство демократических США в глобальной медиадеревне ХХ века, их оригинальность в новых формах художественного творчества – в манере письма, музыке, театре, смешивании традиций образованного класса и «уличного», – но также и огромная сила соблазна, которой они обладают. Развитие обществ, в которых техно-индустриальная экономика затопила нас постоянным и вездесущим потоком информационной и культурной продукции – звуками, образами, словами, воспоминаниями и символами, не имеет прецедентов в истории. Это полностью изменило наш подход к восприятию реальности и искусства, лишив последнее его традиционно привилегированного статуса, каким оно обладало в старом буржуазном обществе, т. е. функции мерила добра и зла, носителя ценностей – истины, красоты, очищения.
Этот статус может оставаться прежним для посетителей Уигмор-холла[2], но он несовместим с базовым допущением рыночного общества, а именно, что личное удовлетворение – единственно достижимое ощущение, данное в опыте. Как сказал Джереми Бентам (точнее, как его пересказал Джон Стюарт Милль), «игра в „собери булавки“ ничем не хуже поэзии». Разумеется, это не так, даже если мы недооцениваем степень сплавления солипсизма общества потребления с ритуалами коллективного участия и самовыпячивания, как общепринятыми, так и подпольными, присущими нашим шоу-бизнес-государствам и гражданским обществам. Другое дело – если буржуазное общество считало, будто знает, о чем и для чего культура (как сказал Т. С. Элиот, «В гостиной дамы тяжело / Беседуют о Микеланджело»[3]), у нас уже не осталось ни слов, ни концептов для этого совершенно изменившегося пространства нашего опыта. Сам вопрос «А это искусство?», скорее всего, может быть задан только теми, кто не может признать, что классической буржуазной концепции «искусств» более не существует, хотя сами «искусства» тщательно сохраняются в своих мавзолеях. Эта концепция исчерпала себя еще в эпоху Первой мировой войны – с появлением дадаизма, писсуара Дюшана и черного квадрата Малевича. Разумеется, искусство тогда не закончилось, хотя этого от него и ждали. Да и с обществом, чьей неотъемлемой частью были «искусства», этого тоже, увы, не случилось. Но зато сегодня мы уже не понимаем, что делать с потоком, заливающим планету образами, звуками и словами, – потоком, который почти наверняка вот-вот выйдет из-под контроля как в реальном, так и виртуальном пространстве.
Я надеюсь, что моя книга поможет внести ясность в эти обсуждения.
Глава 1
Манифесты
Многие участники этой выставки писали манифесты. У меня самого нет никаких манифестов, я даже не думаю, что когда-либо писал что-то под таким названием, хотя что-то подобное – несомненно. Вместе с тем я больше полувека читал разные манифесты, что позволяет мне выступить комментатором этого марафона. Моя интеллектуальная жизнь началась в берлинской школе, когда мне было пятнадцать, с «Коммунистического манифеста» Маркса и Энгельса. Есть у меня и фотография, где я в восемьдесят лет читаю итальянскую газету Il Manifesto, думаю, последнюю европейскую газету, которая считает себя коммунистической. Мои родители поженились в Цюрихе времен Первой мировой войны, Цюрихе Ленина и дадаистов из «Кабаре Вольтер», поэтому мне хотелось бы думать, что «Манифест Дада» шумно выпустил газы как раз в момент моего зачатия, но, к сожалению, первый манифест дадаистов был зачитан месяца за три до этого важного в моей жизни события.
В общем, конечно, систематическое чтение манифестов – это явление нашего века. Таких коллективных заявлений было довольно много и раньше, в основном религиозного и политического толка, но они назывались иначе: петиции, хартии, призывы и т. д. Были великие декларации – Декларация независимости США, Декларация прав человека и гражданина, но как правило, они были заявлениями официальных правительств и организаций, как, например, Декларация прав человека 1948 года. В целом большинство манифестов относится к ХХ веку.
Что произойдет с манифестами в XXI столетии? Политические партии и движения сильно изменились за последний век, а они были все-таки одним из двух главных производителей манифестов. Другим были искусства. Опять же, с ростом бизнес-сообщества и распространением MBA-жаргона, манифесты стали заменяться этим жутким изобретением – «заявлением о миссии компании». Ни одно из этих заявлений, которые мне попадались на глаза, не гласили ничего стоящего, разве что для коллекционера дурных банальностей. Продираясь сквозь эти тексты, непременно споткнешься о какую-нибудь безвкусицу вроде «Удачного рабочего дня» или «Ваш звонок очень важен для нас».
Несмотря на это, манифесты вполне успешно соревнуются с корпоративными миссиями. «Гугл» выдает около 20 миллионов ссылок на это слово, и это даже если выкинуть manifesto records и их записи. Нельзя сказать, что все они в точности отвечают словарному определению – «публичное заявление принципов, методов или намерений, особенно политической природы». Или любой другой природы. Здесь попадается манифест грудного вскармливания, манифест садоводов-натуристов, манифест «За холмы» (о скотоводстве на горных пастбищах Шотландии), очень заманчивый манифест новой пешеходной культуры группы Wrights and Sites с массой отсылок к дадаистам, ситуационистам, Андре Бретону и Брехту, но, как ни странно, без упоминания чемпиона городских пеших прогулок – Вальтера Беньямина. И разумеется, в этом списке встречаются все участники нашего марафона.
Многих манифестов с этой выставки я никогда не видел, но одна вещь меня поразила – среди них чрезвычайно много индивидуальных, а не групповых заявлений, в отличие от большинства манифестов прошлого, представлявших некое коллективное «мы», независимо от того, было ли это «мы» формально организованным. Во всяком случае это точно относится ко всем политическим манифестам, какие мне только могут прийти в голову. Они всегда говорят от лица множества и нацелены на завоевание сторонников (тоже во множественном числе). Традиционно так же происходит и в искусстве, где манифесты стали популярными со времен футуристов, которые ввели это слово в обиход в 1909 году благодаря по-итальянски ловко подвешенному языку Маринетти. Это позволило им выиграть несколько лет у французов. Я уверен, что кубисты с радостью изобрели бы слово на «М», но в те времена они были не очень политизированы и лучше думали образами, чем словами. Разумеется, я говорю об авангардных течениях, считавших себя таковыми, а не о ярлыках и школах, названных задним числом, вроде «постимпрессионизма», или же вовсе придуманных критиками, а хуже того – арт-дилерами, как «абстрактный экспрессионизм». Я говорю о настоящих человеческих сообществах, которые иногда возникают вокруг конкретного человека или издания, пусть очень кратковременных, но осознающих, против чего они выступают и что их объединяет: дадаисты, сюрреалисты, группа «Де Стейл», ЛЕФ, «Независимая группа», вокруг которой зародился поп-арт в Британии 50-х. Сюда же можно отнести исходный коллектив фотографов «Магнум». И это все, в общем, агитационные группы.