Игорь Сухих - Русский канон. Книги XX века
Новым и большим бывшего рубаху-лейтенанта делает его новая служба, принадлежность к организации, которая никому не подчиняется, но может все. В последней главе, принимая информацию от своей сотрудницы, милой телефонистки Зоечки (после войны она превратится в «опустившуюся бабищу с изолганным, пустоглазым, опитым лицом», погубившую массу людей, – беспощадно доскажет ее судьбу повествователь), майор заметит, что она неуловимо наглеет. «И нет смысла делать ей замечание, это ведь не Зоечкина особенность, а той службы, которой принадлежали они оба и которая по самой природе своей разрастается и наглеет, наглеет и разрастается».
Смерть чужим шпионам, видимо, несут другие смершевцы. Светлооков работает среди своих – в роли разведчика (шпиона), провокатора, почти палача. Он провоцирует еще не опомнившихся от горячки боя солдат на убийство русских пленных («Что ж, поговорите, земляки с земляками, сказал Светлооков и прутиком показал куда-то мимо Донского. – Во-он в тех кустиках…»). Он знает о прошлом Кобрисова («Беда с этими репрессированными… Моя бы власть, я б таким командования не доверял. С кем один раз ошиблись – тот для нас уже пропащий») и раскидывает вокруг него сети, пытаясь завербовать весь генеральский ближний круг. В трехкратно, до мелких деталей, как в старинном менуэте, повторяющейся сцене светлооковского соблазнения (еще один пример тонкой авторской литературной игры) достойней всего выглядят не книжный интеллигент и бойкий «пролетарий», а мужик Шестериков с его простодушием Ивана-дурака и звериным чутьем на правду и ложь.
«О, нет, насчет сидевшего перед ним он не обманывался нисколько. И если для шофера Сиротина «смершевец» этот был всемогущий провидец, властный чуть ли не снаряд остановить в полете, если для адъютанта Донского он был тайная, границ не имеющая сила, восходящая в сферы недостижимые, то для Шестерикова он был – лоботряс. Да уж, не более того, но лоботряс энергичный, из той породы, которая изувечила, выхолостила, обессмыслила всю жизнь Шестерикова и из-за которой любые его труды уходили в песок. Границы же власти таких людей, как Светлооков, он определял не рассуждая, одним инстинктом травленого зайца: она там проходит, эта граница, где ты не допускаешь их к себе в душу, не отвечаешь улыбкой на их улыбку».
Когда же отставленный от армии Кобрисов после взятия Мырятина, награждения и повышения от лица Верховного решает вдруг вернуться к своей армии, расстраивая планы Терещенко о взятии «жемчужины Украины», именно Светлооков решает генеральскую судьбу.
Продуманную до мелочей романную структуру владимовского романа организует множество лейтмотивов. Один из них связывает начало и конец. В самом начале Сиротин, просчитывая свою фортуну («с этим генералом он войну не вытянет»), больше всего боится не мины или иной напасти (здесь все решает собственная предусмотрительность), а шального снаряда: «твой единственный, родимый, судьбой предназначенный, уже покинул ствол и спешит к тебе, посвистывая, пожужживая». Потом этот образ еще пару раз мелькает в тексте. В последней главе («Снаряд») в последней фразе появится именно он, готовый покинуть ствол, который спровоцировал шофер, рассчитал командир батареи, выпустил наводчик, но организовал Светлооков и стоящая за ним темная сила («темная вода протекла между своими»). Ватутинская метафора («мы со своими больше воюем, чем с немцами») становится страшной романной реальностью.
Контуженный генерал, в отличие от подчиненных, все-таки остается жив, совсем уж по-деревенски довоевывает, до конца реализуя принцип сбережения народа («Зачем я буду его тревожить, раз он меня не трогает? Будет общее наступление – пойдем помаленьку, а чего бабахать зря? Немца напугаешь – он мне потом неделю жить не даст»), затем командует танковым училищем, пытается сочинять мемуары. Но при этом чувствует, что живет другую, чужую жизнь. «Правда была в том, что он умер в Мырятине. Там и должен был лежать. Предвидение было верным, не обмануло».
Финальная сцена-эпилог строится словно по канве стихотворения Твардовского «В тот день, когда окончилась война». Кобрисов умирает, приехав через пятнадцать лет на то место на Поклонной горе, где когда-то пировал, услышав об успехе свой армии, но в последнее мгновение возвращается на тот «заполненный товарищами берег», к своим – утонувшей в Днепре во время переправы любимой фронтовой сестре, безвестным тысячам, которых он посылал на смерть и, тем не менее, хотел спасти, спутникам в машине, которые погибнут через несколько минут.
«Никто ему не отвечал, и он больше ни о чем не спрашивал, он перестал мыслить, дышать, быть… Хочется верить, однако, что в тот далекий час, въезжая в расположение своей армии, все они четверо были счастливы».
Еще один важный романный символ: лучшие погибли на той войне, даже если они вернулись, и там же они были счастливы, как никогда не были счастливы потом.
Разрушая многочисленные мифы (миф о Вожде, миф о Жукове, миф о Власове, миф о Смерше), Владимов тем не менее сохраняет самое главное: образ войны как Великой и Отечественной. Он не соскребает образ до голой доски, а осторожно снимает напластования, подмалевки, чтобы в конце концов увидеть суть («И только ахнет, как, по замыслу Творца, Лик сострадания проступит из лица»).
Первым (в сюжетном времени романа) загадку этой войны пытается разгадать генерал Гудериан, «быстроходный Гейнц». Он вспоминает разговор со священником в Орле, где в тюрьме были найдены сотни трупов узников, расстрелянных незадолго перед падением города («Он приказал выяснить, кто эти люди и за что казнены. Ему пришлось, и не в первый раз убедиться, что этот вопрос “За что?” – конкретный для любого мясника из гестапо – здесь звучит безнадежной абстракцией»).
Выставив трупы на обозрение всего города, он замечает во взглядах непонятных русских откровенную злобу, как будто злодейство совершили его солдаты. Батюшка, отпевающий мертвых и успокаивающий живых, «по всему видать – выпивоха и чревоугодник, но душою жалостливый и любвеобильный» (еще один неожиданный персонаж для «старого» военного романа), объясняет: «Но эта наша боль… наша и ничья другая. Вы же перстами трогаете чужие раны и спрашиваете: “Отчего это болит? Как смеет болеть?” Но вы не сможете врачевать, и боль от касаний ваших только усиливается, а раны, на которые смотрят, не заживают дольше». Подтекст генерал понимает и без переводчика: «Ты пришел показать нам наши раны, а виселицы на площадях? А забитые расстрелянными овраги и канавы? А сожженные деревни с заживо сгоревшими стариками и младенцами? А все зверства зондеркоманд и охранных отрядов, все насилия и грабежи, совершаемые армией Третьего рейха?.. Слава о них обгоняла ход его танков и уже была здесь, на тюремном дворе, прежде чем он явился сюда».
Старый царский генерал, которого приглашают в бургомистры Орла, говорит о том же более четко и откровенно: «Вы пришли слишком поздно. Если бы двадцать лет назад – как бы мы вас встретили! Но теперь мы только начали оживать, а вы пришли и отбросили нас назад, на те же двадцать лет. Когда вы уйдете – а вы уйдете! – мы должны будем все начать сначала. Не обессудьте, генерал, но теперь мы боремся за Россию, и тут мы почти все едины».
Угодивший в жернова двух жестоких режимов, народ выбирает свое, понятное зло, хотя бы говорящее с ним на привычном языке.
«Что же это за страна, где, двигаясь от победы к победе, приходишь неукоснительно к поражению?» – задает себе вопрос неуемный Гудериан (его интонация вдруг напоминает гайдаровскую сказку о Мальчише-Кибальчише из «Военной тайны»). И находит ответ у Толстого (которого постоянно перечитывает), в его романе, объясняющем, оказывается, и эту войну. Наполеон проиграл потому, что не учел в своих планах поступок молоденькой Ростовой, бросающей в Москве все свое фамильное добро («она себя этим лишила приданого и, пожалуй, надежд на замужество») и отдающей подводы раненым.
«Вот что любопытно: этот поступок сумасбродной “графинечки” предвидел ли старик Кутузов, когда соглашался принять сражение при Бородине? Предвидел ли безропотное оставление русскими Москвы, партизанские рейды Платова и Давыдова, инициативу старостихи Василисы, возглавившей отряд крепостных? Если так, то Бонапарт проиграл, еще не начав сражения, он понапрасну растратил силы, поддавшись на азиатскую приманку “старой лисицы Севера”, на генеральное сражение, которое вовсе не было генеральным, поскольку в резерве Кутузова оставались главные русские преимущества – гигантские пространства России, способность ее народа безропотно – и без жалости – пожертвовать всем, не посчитаться ни с каким количеством жизней, И что же, он, Гудериан, этого не предвидел? И где теперь искать его Бородино?»
После сталинского «самого простого, гениального, безотказного “Братья и сестры!”, обещавшего надежду на перемены (вот и еще один взгляд на эту речь – с другой стороны), немцам «противостояла уже не Совдепия с ее усилением и усилением классовой борьбы, противостояла Россия».