Дина Хапаева - Герцоги республики в эпоху переводов: Гуманитарные науки и революция понятий
Однако, хотя начало позитивистской атаки в середине 90-х годов, не вызывает сомнений, а связь возрождения позитивизма с изменением идентичности левых никак нельзя сбрасывать со счета, феномен позитивистского ренессанса невозможно вывести из локально-французского политического контекста. Дело в том, что сходные тенденции наблюдаются и в англосаксонском мире. Пионерами движения «назад, к позитивизму» за пределами Франции становятся историки. «Гиперпрофессионализация исторического цеха», акцент на технических навыках и неприкосновенность тематических границ, преобладание количественных методов анализа (к которым всегда оставались склонными многие историки) приобретают особое значение для исторической профессии в Великобритании и в США уже в 1980-е гг.[113] В России позитивистский ренессанс с особой силой охватил академию в середине 1990-х гг.[114]
Среди причин возвращения позитивистского пафоса нужно особо отметить реакцию на кризис социальных наук. Методологическая растерянность, оставшаяся на месте рухнувших парадигм, усталость от постмодернизма и проблем, поставленных им перед гуманитарным знанием, обернулась стремлением вернуться в мир тех основ, которые некогда казались непоколебимыми.
Кризис интеллектуалов внес свой вклад в рост ностальгии по позитивизму, обозначив окончание особой формы «общественного договора» между мыслителем и обществом. Даже интеллектуал-специалист, описанный Фуко, никак не мог позволить себе быть убежденным позитивистом. Вовлеченность в общественные дебаты не давала остаться в узких рамках видения предмета, предписываемых позитивизмом, или делала слишком разительным контраст между сугубо специальными исследованиями и публичным дискурсом, оставляя в эпоху «великих парадигм» мало места для неангажированного эксперта. Распад идентичности интеллектуала спровоцировал резкое изменение настроений в академическом мире. Компрометация способности мыслителя высказываться по различным сюжетам общественной жизни, экспертом в которых он не является, поставила под сомнение для многих саму возможность диалога с широкой публикой. Отказ от глобальных обобщений и поиск конкретных и частных задач, попытка спрятаться от проблем, стоящих сегодня перед гуманитарным знанием, за аналогией с естественными науками, страх «медиатизироваться» вслед за интеллектуалами и вслед за ними утратить остатки своей легитимности грозят оборвать последние связи между обществом и науками о нем.
Но было бы преувеличением считать, что только кризис социальных наук и упадок интеллектуалов ответственны за позитивистский ренессанс. И кризис интеллектуалов, и кризис социальных наук являются проявлениями глубокого внутреннего перерождения привычных представлений о мире. Можно предположить, что грядущие перемены потребуют новых форм взаимодействия мыслителя и общества и сделают ненужным дискурс социальных наук. Но трудно поверить в то, что социальным наукам удастся переждать вихрь перемен в развалинах позитивизма.
Политика объективности
Новаторы неразрывно связали свой проект с представлениями о познании, создавшими им значительные трудности, несмотря на большой запас ярких идей и тонких наблюдений, которыми так богаты их работы. Такими представлениями являются, например, требование научной объективности и отказ от рассуждений, не связанных непосредственно с профессиональной компетентностью. Однако удается ли новаторам, в отличие от их многочисленных предшественников, избежать благодаря этим запретам влияния на научные рассуждения, например, политических пристрастий?
Нелегкая задача отстоять «чистую науку» особенно трудна во Франции, где, по словам Люка Болтански, «социальные науки и интеллектуальная жизнь неотделимы от политики». В дискурсе новаторов трудно не заметить очевидное противоречие между идеалом научной аскезы и настоятельной потребностью объяснять судьбу того или иного течения, причины возникновения академических альянсов или источники интеллектуальных разногласий политическим выбором (демарш, естественность которого трудно оспаривать при других методологических ориентирах).
«Мы постоянно блокированы тем, что нас принимали за выходцев из противоположного политического лагеря. В результате это привело к маргинализации»,
— считает Лоран Тевено.
Политический контекст оказывается необходим для понимания интеллектуальной программы и интеллектуальных истоков даже таких фигур, как Фуко, Делез, Серр.
«Фуко, Делез, Бурдье, Серр — все они были студентами Эколь Нормаль в 50-е годы, и все они были против группы коммунистов-сталинистов, которая тогда доминировала в Эколь. Они не хотели к ней принадлежать. Целью Фуко, Делеза, Серра было не стать коммунистическими марксистами, уничтожить персонализм как христианское влияние и объединить философию и точные науки. Они были сциентистами. И они сделали 60–70-е годы»,
— говорит Люк Болтански.
Связь политического и интеллектуального выбора проступает наиболее отчетливо при взгляде на самое «объективное» из всех новаторских направлений — аналитическую философию, чье «символическое», а точнее — политическое звучание во французском контексте оказывается важным аспектом ее привлекательности. Как мы видели, обращение к американской традиции является значимой составляющей идентичности всех новаторских течений, причем эта традиция, и в частности, аналитическая философия и эмпиризм, рассматривается как гарант «деидеологизации» и оздоровления французской интеллектуальной жизни, как надежда на возрождение объективности. Тем не менее распространение во Франции аналитической философии весьма непосредственно объясняется самими аналитическими философами потребностью политического самовыражения и самоопределения.
«Проблемы с философией и с социологией начались после войны, когда некоторые французы — представители социальных наук — почувствовали себя порабощенными англосаксонским империализмом. Этот последний считался носителем либеральных ценностей правой мысли: ведь тогда можно было быть либо марксистом, либо реакционером в смысле немецкой философии. Попытки распространить аналитическую философию во Франции были связаны с социал-демократией, которая была уничтожена во Франции как политическое поле. Я был рожден социал-демократом и антибольшевиком, и для таких, как я, не было места… А некоторые формы аналитической философии естественно связаны с социал-демократией… Хотя здесь нет никакой внутренней связи, просто некоторые французские аналитические философы были социал-демократами, и некоторые их наследники в XX в. тоже были социал-демократа-ми. Но они были элиминированы, дискредитированы и маргинализированы»,
— рассказывает Даниэль Андлер.
Итак, принадлежность к социал-демократии напрямую связывается с «некоторыми формами аналитической философии», которая, избрав логику своим языком и сделав познание объективной реальности главным предметом изучения, претендует на сугубую объективность своего метода. Правда, философ обрывает себя на полуслове и стремится исправиться, понимая, что такое признание прямо противоречит основополагающим претензиям его школы. Однако потребность прочитать историю аналитической философии во Франции сквозь призму политики оказывается настолько непреодолимой, что позже в интервью он вновь возвращается к этому противоречию:
«Англосаксонский мир был здесь не в чести. Его рассматривали как мир американо-немецких тоталитарных правых, а левые были против американцев. Когда падение коммунизма стало фактом общественного сознания, для французских интеллектуалов снова открылась возможность интересоваться английской и американской философией… Хотя это тоже недостаточное объяснение, потому что если смотреть, кто ввел аналитическую философию во Франции — например, Бувре, — то они были социал-демократами, антибольшевиками, и поэтому они сохраняли за собой право интересоваться этим направлением».
Появление аналитической философии и эмпиризма очень непосредственно переводится в термины политической борьбы и рассматривается как орудие преодоления наследия марксизма не только новаторами.
«До недавнего времени во французской интеллектуальной жизни доминировала идеология. Поэтому появление на интеллектуальной сцене англосаксонского мира, особенно эмпиризма и аналитической философии, было так важно. Во Франции говорили на языке, который долго диктовался Москвой. В англосаксонском мире есть философия, которая намного интересней французской»,
— считает Оливье Монжен.
Нам важно отметить в этих суждениях не то, насколько точно они указывают на подлинные политические истоки того или иного течения, но то, что моим собеседникам трудно осмыслять свою научную деятельность и вопросы развития интеллектуальной жизни в отрыве от политических идей. Это, конечно, не означает, что все «научные построения», в духе критики идеологии, следует выводить из скрытых или открытых политических пристрастий. Идеи имеют свою собственную логику. Но тесная взаимосвязь научных и политических интересов еще раз ставит под вопрос тезис о способности социальных наук к строгой объективности, требуемой позитивизмом.