KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Научные и научно-популярные книги » Культурология » Михаил Эпштейн - Ирония идеала. Парадоксы русской литературы

Михаил Эпштейн - Ирония идеала. Парадоксы русской литературы

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Михаил Эпштейн, "Ирония идеала. Парадоксы русской литературы" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Трудно найти более точное определение этого «предательского» типа эстетики, чем данное самим Гоголем. Именно язык предает Гоголя, когда он начинает говорить о святом и возвышенном. Именно эстетика Гоголя отрицает то, что сам он пытался утверждать как моралист и патриот, на чем строил свою миссию проповедника.

Раздел 2

Великое в малом.

Потомки Башмачкина

БЛАЖЕННЫЙ ПЕРЕПИСЧИК:

АКАКИЙ БАШМАЧКИН

И КНЯЗЬ МЫШКИН

1

Eсть персонажи, характерные не только для отдельного автора или эпохи, но для литературы в целом, – персонажи-симптомы, персонажи-тенденции. К их числу, безусловно, относятся Акакий Башмачкин у Гоголя и князь Мышкин у Достоевского. В нашем сознании, да и в реальном диапазоне русской литературы они далеки, даже диаметрально противоположны друг другу, как пределы того, что можно считать человеческим величием и человеческой малостью.

Акакий Акакиевич – «маленький человек», пожалуй, самый маленький во всей русской литературе, меньше не выдумаешь. Рядом с ним даже те, кого относят обычно к этому типу: и пушкинский Семен Вырин, имевший жену и дочь, и Макар Девушкин Достоевского, состоявший в переписке с любимой Варенькой, – это люди более крупного калибра, сумевшие привлечь чье-то сердце, выгородить себе долю жизненного пространства, в котором и они кое-что значат. Акакий Акакиевич не значит ничего ни для кого – единственная «приятная подруга», которая «согласилась с ним проходить вместе жизненную дорогу… была не кто другая, как та же шинель…».

Князь Мышкин, напротив, едва ли не первый в ряду «положительно прекрасных» героев русской литературы. По высоте воплощенного в нем идеала, соизмеримого для Достоевского с личностью Христа («Князь Христос» – так назван Мышкин в черновиках романа), с ним не может равняться ни один персонаж писателя; как и мало кто из писателей может равняться с Достоевским в пафосе устремленности к идеалу – абсолютному, недосягаемому. С той долей условности, на которую обречена всякая классификация, можно было бы расположить всех персонажей русской литературы между Мышкиным и Башмачкиным как олицетворенными полюсами: духовной высоты – и приниженности, внутренней свободы – и зависимости.

Чем значительнее место персонажа в литературе, тем важнее и каждая деталь в его образе. У Мышкина и Башмачкина, при всей их непохожести и даже противоположности, есть одна общая черта – страсть к переписыванию. В образе Акакия Акакиевича она заявлена крупно, подчиняя себе весь характер и сразу завладевая вниманием читателя. «Вне этого переписыванья, казалось, для него ничего не существовало». «Там, в этом переписываньи, ему виделся какой-то свой разнообразный и приятный мир». В более сложном образе Мышкина эта черта не так заметна, но она, в сущности, единственное, что связывает Мышкина с реальным миром – занятий, профессий, способов добывать средства к существованию. Едва приехав в Петербург и явившись к дальнему родственнику генералу Епанчину, Мышкин по его просьбе демонстрирует свой дар переписчика – единственную надежду на будущее материальное обеспечение.

…Я думаю, что не имею ни талантов, ни особых способностей; даже напротив, потому что я больной человек и правильно не учился… А почерк превосходный. Вот в этом у меня, пожалуй, и талант; в этом я просто каллиграф. Дайте мне, я вам сейчас напишу что-нибудь для пробы, – с жаром сказал князь.

Подобно Акакию Акакиевичу, князь Мышкин не просто хороший, но страстный каллиграф, для которого буквы сами по себе – вне того смысла, который они выражают, – являются источником сильных переживаний. Вспомним, что у Акакия Акакиевича некоторые буквы «были фавориты, до которых если он добирался, то был сам не свой: и подсмеивался, и подмигивал, и помогал губами, так что в лице его, казалось, можно было прочесть всякую букву, которую выводило перо eгo». Точно так же – «с чрезвычайным удовольствием и одушевлением» – говорит князь о разных почерках, росчерках, закорючках, о шрифтах английских и французских, площадном и писарском. Восторг и сопереживание выражаются у него не столь физиологично, как у Акакий Акакиевича, – лицом, губами, – но с не меньшей эмоциональной силой.

Они превосходно подписывались… с каким иногда вкусом, с каким старанием!.. Взгляните на эти круглые “д”, “а”. Я перевел французский характер в русские буквы, что очень трудно, а вышло удачно. Вот и еще прекрасный и оригинальный шрифт… Черно написано, но с замечательным вкусом… Дисциплина и в почерке вышла, прелесть!.. Дальше уж изящество не может идти, тут все прелесть, бисер, жемчуг… Росчерк – это наиопаснейшая вещь!.. Этакой шрифт ни с чем не сравним, так даже, что можно влюбиться в него.

В этот момент в князе Мышкине что-то определенно проглядывает от Акакия Акакиевича. Впоследствии ему доведется пережить еще немало любовных волнений, но сейчас он может влюбиться только в буквы, шрифт, подобно Акакию Акакиевичу, который «служил с любовью» и «ложился спать, улыбаясь заранее при мысли о завтрашнем дне: что-то бог пошлет переписывать завтра».

Сходство довершается совпадением еще одной детали: Акакий Акакиевич получает за свое переписыванье «четыреста рублей в год жалованья, или около того»; а генерал Епанчин, придя в восторг от каллиграфии Мышкина, обещает ему «тридцать пять рублей в месяц положить, с первого шагу», то есть примерно те же четыреста рублей в год. Кажется, что Мышкин мог бы стать сослуживцем Башмачкина, сидеть с ним в одной канцелярии, в равной должности, за соседним столом, обсуждать в задушевных разговорах любимые буквы…

Образ Мышкина как переписчика, намеченный в третьей главе первой части «Идиота», не находит дальнейшего сюжетного развития и несколько теряется в сознании читателя. Более того, такая деталь не вяжется с общим представлением о Мышкине как о чистом средоточии духа, личности экзистенциально утонченной и чуждой всякой канцелярщины. Как может рядом с князем Мышкиным, точнее, в нем самом сидеть титулярный советник Башмачкин? Не разрушает ли это неожиданное сходство цельность мышкинского образа – или оно каким-то образом входит в замысел писателя, для которого «Шинель» Гоголя всегда оставалась точкой отсчета в русской литературе (даже если не приписывать Достоевскому спорного по атрибуции высказывания: «Все мы вышли из гоголевской “Шинели”»)?

2

Прежде всего отметим, что сам Достоевский, будучи личностью «мышкинского» склада (писатель наделил героя и собственной болезнью, и собственными прозрениями), проявлял крайнюю тщательность в письменной работе. Этот самоконтроль на уровне внешнего воплощения словно бы компенсировал экстатически безудержные порывы его пафоса и фантазии. Из всех русских писaтелей XIX века он обладает, быть может, самым ясным, закругленным, выверенным почерком – буквы нижутся как бисер. По свидетельству А.Г. Достоевской, «Федор Михайлович любил хорошие письменные принадлежности и всегда писал свои произведения на плотной хорошей бумаге с едва заметными линейками. Требовал и от меня, чтобы я переписывала им продиктованное на плотной бумаге только определенного формата. Перо любил острое, твердое. Карандашей почти не употреблял»45. Возможно, еще в молодости, обучаясь чертежному делу в военно-инженерном училище, Достоевский приобрел привычку и склонность к графически строгой, профессионально ответственной передаче смысла на бумаге. И вообще не надо забывать, что, по крайней мере до наступления эры пишущих машинок, писатель был одновременно и писцом, старательным переписчиком собственных сочинений, и потому психологическое вживание в мир букв не было ему профессионально чуждо.

Но в данном случае главное не субъективные ощущения писателя, а объективное значение самой профессии переписчика, ее культурная семантика, имеющая глубокие исторические корни. В древних цивилизациях Ближнего Востока (Египет, Вавилон и проч.), так же как в средневековой Византии и Западной Европе, деятельность писца и переписчика была окружена почетом и благоговением, поскольку запечатлевался смысл, достойный увековечения.

«О, если бы записаны были слова мои! если бы начертаны были они в книге резцом железным с оловом, – на вечное время на камне вырезаны были!»46 – так великий страдалец Иов оплакивает не только болезнь своей бренной плоти, но и бренность своего слова, достойного, по его мнению, быть услышанным Богом и человечеством. Профессия писца потому является центральной для культа и культуры определенных эпох и народов, что вечное нисходит и раскрывает себя во времени через письменное слово (скрижаль, Священное писание как предметы культа), а временное возвышает себя и приобращает к вечности (тексты как произведения культуры). «Средние века, – пишет С. Аверинцев, – и впрямь были… “чернильными” веками. Это времена “писцов” как хранителей культуры и “Писания” как ориентира жизни, это времена трепетного преклонения перед святыней пергамента и букв»47. Величайшие умы, крупнейшие церковные деятели – Сергий Радонежский, Фома Кемпийский и др. – не стеснялись взяться за труд переписыванья как «механический», «бездушный», но находили в том путь смирения и благочестия48.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*