Борис Гройс - Коммунистический постскриптум
Деконструкцию, если угодно, тоже можно понимать как эффект этой «другой» метанойи – как тематизацию постмортального распада, начинающегося уже при жизни. Это верно и по отношению к делезовскому «телу без органов», которое тоже легче всего представить в виде трупа на поздней стадии разложения. Это касается и масскультурного интереса к фигурам, символизирующим жизнь тела после смерти души – вампирам, зомби и т. д. Для наших целей прежде всего важно подчеркнуть, что акт метанойи, необходимый для освоения тотальности, ничуть не противоречит главному тезису материализма о невозможности жизни после смерти. Но метанойя – это не только предвосхищение, но и ускорение процесса ограничения, завершения дурной бесконечности по сравнению с темпами «естественного» или «экономического» ограничения. Это ускорение перехода имеет решающее значение для любой политики. Управление метанойей позволяет обогнать время. Это своего рода временна́я аскеза, благодаря которой мы получаем еще меньше времени, чем могут нам дать природа или экономика.
Аскеза, в принципе, заключается в том, что мы, исходя из своих внутренних побуждений, ограничиваем те возможности, которые предоставляет нам общество. Это вовсе не означает, что мы по причине своей слабости интериоризуем внешние, общепризнанные границы – хотя именно так в свое время описал аскезу Ницше, упустив при этом из виду самое важное в ней. Аскеза состоит не в пассивном признании границ, диктуемых нам извне, а в значительном сужении своих внутренних границ по сравнению с достаточным и необходимым уровнем. Только путем такого жесткого самоограничения достигаются суверенность и автономия. История модернистского искусства часто характеризуется как серия нарушений табу, как постоянное расширение сферы возможного и допустимого в искусстве. На самом деле все наоборот: модернизм постоянно вводит новые табу, осуществляет новые редукции. Так, художники без всяких видимых причин возлагают на себя обязанность использовать только абстрактные геометрические формы, только реди-мейды или только текст. Формы нового искусства своим появлением обязаны исключительно этим добровольным аскетическим актам табуирования, самоограничения и редукции. Этот пример показывает, что новое возникает не в результате экспансии, а в результате редукции и введения новых видов аскезы. Метанойя ведет к отречению, к отказу от того, чтобы продолжать делать по-старому, следовать прежним путем, крутиться в колесе дурной бесконечности. Бадью говорит о верности событию революции.[21] Но верность революции есть верность измене. Временна́я аскеза означает обязательство быть неверным и добиваться перехода, изменения, метанойи даже в том случае – и именно в том случае, – когда никакие внешние обстоятельства нас к этому не побуждают.
Впрочем, уже Гегель считал постоянную смену мыслей определяющей характеристикой мышления. Поэтому он крайне скептически относился к требованию хранить верность собственным суждениям и идеям. В самом деле, если кто-то высказывает определенное политическое суждение, последовательно его отстаивает и не признает другого, противоположного суждения, это еще отнюдь не значит, что он всегда ему верен. Ведь иногда ему приходится думать и о других вещах – например, о еде, о сне и прочих повседневных занятиях. Таким образом, он мыслит другое своего политического суждения, антитезис, контекст, внутри которого это суждение артикулируется. Но тем самым он признает и некий статус-кво, который в свою очередь имеет политическое измерение – и, вполне возможно, что оно фактически противоречит суждению, верность которому он пытается сохранить. Мышление и есть не что иное как постоянная смена мыслей у нас «в голове». Недаром Гегель говорит, что революционная гильотина есть подлинное отражение процесса мышления, поскольку она позволяет отрубать головы примерно с той же быстротой, с какой сменяют друг друга мысли в этих головах.[22] Гегель пытался подчинить этот процесс смены мыслей определенной, а именно диалектической, логике, однако можно согласиться с Кьеркегором, считавшим эту логику, в конечном счете, произвольной. Не существует простого и однозначного критерия, позволяющего утверждать, что некий проект, идеология или религия «себя изжили» или «исторически устарели». Мы пойманы в силки парадокса и не можем предоставить свое освобождение простому ходу времени. Метанойя является безосновательным, чисто перформативным, революционным актом.
Для Гегеля мир как он есть был продуктом диалектического перехода, повторяющейся метанойи абсолютного духа. Однако в какой-то момент постоянное самоотречение абсолютного духа само должно было стать абсолютным и принудить его к покою, к приостановке процесса диалектического самоотрицания. С точки зрения Гегеля, действительность как таковая внедуховна – она есть то, что история духа оставляет после себя. А если духа в ней уже нет, то и диалектика подлежит снятию: отношения стабилизируются. Напротив, с точки зрения диалектического материализма противоречие заключено в самих вещах, в телах, в материи. Даже тело, покинутое душой, не прекращает вести обмен со своим окружением – просто теперь этот обмен протекает в другой форме. Количество здесь переходит в качество, но в целом диалектический процесс не прекращается. Там, где раньше была душа, теперь появляется труп. Но различие между ними, если мыслить его диалектически, не так велико, как может показаться на первый взгляд.
Советская власть представляла собой, прежде всего, управление метанойей, постоянным переходом от одного состояния общества к другому, завершением и начинанием, самопротиворечием. Не подлежащей изменению иконой материалистической метанойи, то есть перманентных перемен, осуществляемых советским коммунистическим руководством, была выставленная в мавзолее мумия Ленина. Перемена строя антиутопична, она может оцениваться как предательство утопии, если понимать под последней окончательно установленное, абсолютно разумное мироустройство. Но перемена, которая перестает быть слепым изменением, совершающимся под действием сил природы или капиталистической экономики, приобретает измерение благодати. Оно облекается в язык, вербализируется, становится метанойей – и тем самым предоставляет возможность с ней говорить, ее критиковать, на нее жаловаться. Ленин и Сталин, а впоследствии Мао использовали свою власть для того, чтобы снова и снова разжигать пламя революции и управлять им. Они постоянно стремились превзойти в диалектичности саму историю и обогнать время. Их величайшим страхом было опоздать – пропустить тот момент, когда должна произойти перемена. Это требование перемены, обновления господствовало в Советском Союзе и после смерти Сталина. Вскоре после нее началась массовая десталинизация. Даже публичное упоминание имени Сталина была запрещено или, по крайней мере, сведено к абсолютному минимуму, его тексты стали недоступными, упоминания о его делах были вычеркнуты из учебников истории. Затем наступили брежневские времена – период так называемого застоя. В сущности, это был советский вариант belle epoch – люди начали скучать. Партия отреагировала на эту возрастающую скуку вполне сталинским лозунгом: перестройка и ускорение. Как и в сталинскую эпоху, перестройка, перемена или метанойя понимались и практиковались как путь к ускорению. Они воплощали собой желание снова опередить историю, обогнать время.
Исторически уникальное событие мирной самоликвидации коммунизма по инициативе и под руководством коммунистической партии часто тривиализируется и преподносится то как поражение в войне (в данном случае в холодной войне), то как завоевание порабощенных коммунистическим режимом народов в их борьбе за свободу. Однако оба этих популярных объяснения не соответствуют истине. Холодная война являлась войной не в буквальном, а в метафорическом смысле этого слова – так что проиграть ее можно было тоже лишь метафорически. В военном отношении Советский Союз был неуязвим. Все народы, выступавшие за свою свободу, давно были взяты под контроль. Русское диссидентское движение к середине восьмидесятых годов фактически прекратило свое существование. С движением «Солидарность» в Польше также было своевременно покончено усилиями польских органов безопасности. Волнения в Пекине были решительно подавлены и порядок восстановлен. Именно полное поражение внутренней оппозиции и абсолютный иммунитет в отношении какой бы то ни было интервенции извне побудили советское и китайское руководство начать переход к капитализму. Если бы руководство обеих стран не ощущало полной уверенности, оно никогда не решилось бы на столь решительную перестройку и ускорение.
Впечатление поражения, понесенного Советским Союзом, возникает отчасти из-за того, что в ходе этой перестройки страна распалась. Поскольку извне Советский Союз обычно рассматривается как Российская империя, его распад часто интерпретируется как поражение русских в борьбе других народов за независимость. При этом забывают, что именно Россия санкционировала распад Советского Союза, когда российское, ельцинское руководство по договоренности с Украиной и Белоруссией приняло решение о выходе из состава СССР. Тем самым другим советским республикам независимость была прямо-таки навязана. Этот поворот был инициирован сверху, из центра, руководством страны, которое воспитывалось в убеждении, что его задача состоит в том, чтобы не пассивно переживать историю, а активно ее формировать. Марксисты всегда считали, что капитализм представляет собой наилучшую машину экономического ускорения. Маркс постоянно это подчеркивал и использовал в качестве аргумента против «утопического коммунизма». Предложение приручить и инструментализировать капитализм, с тем чтобы в рамках социалистического порядка и под контролем коммунистической партии заставить его работать на победу коммунизма, стояло в повестке дня уже с момента октябрьской революции. Об этой возможности много спорили и даже пытались ее опробовать, пусть и не слишком последовательно. Но в прежние времена коммунистическое руководство чувствовало себя еще недостаточно уверенно и опасалось лишиться власти, отважившись на такой эксперимент. В восьмидесятые-девяностые годы оно достаточно окрепло – и наконец решилось. О том, удался эксперимент или нет, судить еще слишком рано. В Китае, например, коммунистическая партия по-прежнему крепко сидит в седле. В России централизованный контроль не ослабевает, а, наоборот, постоянно усиливается. Испытания модели продолжаются – и вполне могут завершиться успехом.