Валентин Красилов - Метаэкология
Гордые и прекрасные троянцы столкнулись с врагом, обладавшим поистине бульдожьей хваткой и глухим к доводам рассудка. Когда Терсит, руководствуясь здравым смыслом, призвал оставить кровавую бойню и вернуться домой, хитроумный Одиссей не нашел ничего более убедительного, чем удар жезлом под радостный гогот толпы. Второе выступление — против Ахилла, воспылавшего некрофильной страстью к убитой им амазонке — стоило Терситу жизни.
Гневный Ахилл, принесший в жертву необузданному себялюбию интересы дела, жизнь близких, попрал все этические нормы своего времени. Он надругался над мертвым. Он убил обнимавшего колени, протягивавшего руку к его подбородку. И такое совершал не он один. Долон, троянский лазутчик, напрасно умиротворяющим жестом коснулся подбородка кровожадного Диомеда — в следующее мгновение его отсеченная голова покатилась по обильно политой кровью земле, умоляя о пощаде стынущими губами.
Долон был в волчьей шкуре и как волк, подставлявший шею клыкам более сильного соперника, надеялся, что поза подчинения предотвратит убийство. Но что срабатывает среди волков, не сработало среди людей. Гибель Долона и ему подобных объясняется не тем, что люди еще не слышали заповеди «не убий» и поэтому мало отличались от животных, а тем, что они слишком далеко отошли от животных и утратили врожденный запрет на убийство себе подобных — основу инстинктивной этики.
Обнимание колен и касание подбородка напоминают о более древнем пласте этических норм, который во времена Гомера был уже почти разрушен и о котором мы, в силу этого, мало знаем. Нравственным импульсом для создания Илиады послужил распад древнейшей этической системы. Мы можем лишь догадываться о том, что заметную роль в ней играли символические позы и жесты. Ревнителем благочестия был Прометей, которому все еще приписывали создание людей (его брат, Эпометей, создал животных и наделил их приспособленностью для сохранения всех видов), хотя роль небесного отца давно уже была узурпирована Зевсом (два великих народа, произошедших от Египта и Даная, внуков Ио, должны были считать Зевса своим прародителем, как и персы — потомки Персея из того же рода; и все же Ио на пути к Нилу не могла миновать Прометея). Древние божества эринии продолжали как бы по инерции выполнять свои функции и при новом режиме, преследуя нарушителей старинных заповедей. Избавление от эриний приносил обряд очищения (отпущения грехов) в храме Аполлона, выступавшего здесь в своей древнейшей ипостаси бога солнца.
Примечательно, что греки связывали со сменой богов ухудшение нравственности от золотого века («века Крона») к медному и железному, как это изложено у Гесиода (может быть, те, кто призвал с востока капризного бога грозы, ставшего Зевсом, внедрили также и седое железо). Новые владыки мира хитрят, врут, воруют, прелюбодействуют. Когда хромоногий Гефест с помощью волшебной сети сковал жену свою Афродиту и ее любовника Ареса в объятиях друг друга и созвал богов, ища моральной поддержки, единственной реакцией был бессовестный, неудержимый — гомерический — смех, по которому легко отличить бога от человека.
Аморализм и беспечность олимпийцев вызывали нарекания людей, которые в этой парадоксальной ситуации нравственнее богов. Людское морализаторство раздражает Зевса:
Странно, как люди охотно
во всем обвиняют бессмертных!
Зло происходит от нас, утверждают они,
но не сами ли гибель, судьбе вопреки,
на себя навлекают безумством?
Этого Зевса, брюзжащего, как пожилой чиновник, трудно представить властелином судьбы и тем более ее мужем, как в старых мифах. Раз бог рационален, а судьба иррациональна, то между ними не может быть столь близких отношений. В лучшем случае бог — посредник между человеком и его судьбой, которая слепа, безлична, не знает ни хорошего, ни плохого. Мораль начинается с отношения человека к судьбе. Благо — в свершении, зло — в противостоянии. Безумный пытается изменить судьбу. Разум, напротив, помогает изведать ее, следовать ее предначертаниям. Этому учит пример Одиссея. Смело плывя по волнам жизни, он встречается со своей судьбой — другого способа узнать ее нет. Знание открывает ему путь к счастливому завершению жизненного пути.
В этой еще вполне фаталистической идее истоки рационалистической этики Сократа, связавшего добро с познанием (зло — с невежеством) и, много позднее, Спинозы, увидевшего свободу в осуществлении судьбы.
Ибо человек разумный с самого начала, как стал разумным, знал, что есть некая сила, направляющая его жизненный путь, и что бороться с нею бессмысленно. Для него воплощением этой силы была сама природа с ее непреложными законами. Круговращение небесных сфер, движение Солнца, служили моделью жизненного пути. Эта модель сохранилась как в античной философии, так и в христианском вероучении. «Если есть движения, обнаруживающие сродство с божественным началом внутри нас, — пишет Платон в "Тимее", — то это мыслительные круговращения Вселенной; им и должен следовать каждый из нас, дабы через усмотрение гармоний и круговоротов мира исправить круговороты в собственной голове, нарушенные уже при рождении, иначе говоря, добиться, чтобы созерцающее, как и требует изначальная его природа, стало подобно созерцаемому, и таким образом стяжать ту совершенную жизнь, которую боги предложили нам как цель на эти и будущие времена».
Судьба представлялась Платону веретеном Ананки-необходимости, состоящим из восьми сфер (Вселенная гармонична и звучит октавой), вращающихся с различной быстротой и подталкиваемых тремя мойрами, из коих Лахесис представляет прошлое, Клото — настоящее и Атропос — будущее.
История вошла в веретено Ананки из восточных вероучений, в рамках которых возникло представление о карме — предопределении будущего настоящим, в свою очередь обусловленным событиями прошлого. Но человеческая душа у Платона не пассивна, она сама избирает своего «гения», и от этого выбора зависит, промчится ли человек на колеснице судьбы или окажется под ее колесами.
Если восточные мыслители на основании исторического подхода пришли к выводу о том, что лучше ничего не делать, дабы ненароком не навредить тем, кто будет жить после нас (что обрекло восток на пассивизм), то греческая необходимость не исключала активности человека. Наоборот, чтобы правильно жить, следовало изведать судьбу, а сделать это можно было только опытным путем. Даже если судьбу открывал прорицатель, его следовало отыскать, выловить в пучине моря, как Менелай Протея, настичь в подземном царстве. У мистических путешествий появилась новая цель — изведать (испытать) судьбу и попутно себя.
Среди спутников Одиссея один Еврилох исповедует пассивизм, пытаясь удержать товарищей от безудержного экспериментирования. Что вы, безумцы, куда? К каким еще бедам стремитесь? Но тщетно. У Одиссея один принцип как в житейских делах, так и в играх: «Каждого рад я при встрече познать и себя испытать с ним». Думается, что эта экспериментальная установка сыграла решающую роль в становлении западной культуры (ближневосточный мир находился в руках всесильного бога, замыслы которого непостижимы для человеческого разума, а пути неисповедимы — не могут быть познаны с помощью опыта. Дальневосточный мир был скован неразрывной причинно-следственной цепью сансары. Непреложность кармы — далеко идущих последствий любого физического, орального или ментального действия — не оставляла места для экспериментирования).
Расцвет греческой философии, как и гомеровский эпос несколькими веками раньше, приходится на кризисный период. Великая (Пелопоннесская) война была продолжительнее троянской и Аттика в ней понесла ряд сокрушительных поражений от Лакедемона. Эта война, наверное, укрепила представление о неодолимой судьбе, поскольку и афиняне, и спартанцы вели ее как бы вопреки своей воле. Действительно, их действия скрытно направляла опытная рука персидских дипломатов, использовавших греческие междоусобицы для расширения своей империи. Греки, становясь орудием в руках персов, теряли нравственные ориентиры и попадали под влияние восточных верований. Так продолжалось до македонских завоеваний, сокрушивших мощь Персии и соединивших запад с востоком в эклектичной философии эллинизма.
Греческая философия (как и «греческая любовь») прочно ассоциируется с Платоном, хотя на самом деле в учении Платона нет ничего, что родилось бы на аттической почве. Я уже упоминал о том, что платоновский космизм отражает общее для древнего мира представление о тождестве Вселенной и человека, тогда как платоновская Ананка-необходимость есть всеарийский образ, обогащенный ведической философией времени.
Гораздо более «греческими» были, по-видимому, оппоненты Платона — старшие софисты, которые отталкивались от учения Гераклита о несводимости явлений к сущностям. К сожалению, мы знаем о софистах в основном по отзывам их противников, создавших образ крикливого и жадного до денег спорщика, умеющего что угодно вывернуть наизнанку. Но и в этих карикатурах просвечивает убежденность софиста в неподвластности разума догмам общественного сознания, в праве на личную точку зрения, которую нужно уметь отстаивать. В то время, когда единство мнений ценилось гораздо выше логики, когда утверждение «все наши так думают» было решающим доводом, софист имел смелость сказать: «Я думаю иначе».