Йохан Хейзинга - В тени завтрашнего дня
Можно ли теперь расширить этот факт безупречности солдата до признания безупречности вражды между государствами вообще, то есть до признания полного права каждого государства во имя своих интересов вести войну? Именно этого хочет политическая теория, которую исповедуют в настоящее время в Германии почти все без исключения — как люди мысли, так и люди дела. Самым простейшим образом эта теория элиминирует из межгосударственных отношений всякий элемент человеческой злобы.
К этому достаточно пристроить a priori (лат.: независимый от опыта — прим. ред.) посылку, которая ставит государство как самостоятельный равноценный объект наравне с основами истины и добра, что и осуществляет в высшей степени красноречиво и хитроумно в своей брошюре «Der Begriff des Politischen» («Понятие политического») такой авторитет в области государственного права, как Карл Шмитт[14]. Свое рассуждение он начинает следующим образом: «Die eigentlich politische Unterscheidung ist die Unterscheidung von Freund und Feind. Sie gibt menschlichen Handlungen und Motiven ihren politischen Sinn; auf sie fuhren schlieBlich alle politischen Handlungen und Motive zuruck… Insofern sie nicht aus andern Merkma–len ableitbar ist, entspricht sie fur das politische den relativ seIbstandigen Merkmalen anderer Gegensatze: Gut und Bose im Moralischen, Schon und HaBlich im Aesthetischen, Nutzlich und Schadlich im Oekonomischen. Jedenfalls ist sie selbstandig… " — («Собственно политическое различие есть различие между другом и врагом. Оно придает человеческим действиям и мотивам политический смысл; к этому различию в конечном итоге сводятся все политические действия и мотивы… Поскольку его нельзя вывести из других признаков, в сфере политического оно соответствует относительно независимым признакам других противоположностей: Добра и Зла в морали, Прекрасного и Безобразного в эстетике, Пользы и Вреда в экономике. Во всяком случае, оно независимо…»)
В этом выделении политического как самостоятельной категории, на мой взгляд, мы имеем дело с ярко выраженным и implicite (молчаливо, как само собой разумеющееся) признаваемым petitio principii[15]. А именно такого принципа, который безоговорочно не станет принимать никто из людей, чье мировоззрение еще хоть мало–мальски соприкасается с Платоном — несмотря на его панегирики politeia (государство), — с христианством либо с Кантом.
Если бы можно было допустить, что противоположность «друг — враг» в общем и целом равноценна другим названным противоположностям, тогда бы вытекало само собой, что в политическом аспекте, где противоречие составляет сущность дела, противоположность «друг — враг» является первоочередной в этом ряду. В конце первого параграфа говорится: «Die Selbstandigkeit des Politischen zeigt sich schon darin, daB es moglich ist, einen derartig spezifischen Gegensatz wie den von Freund und Feind von andern Unterscheidungen zu trennen und als etwas Selbstandiges zu begreifen» — («Независимость политического проявляется уже в том, что есть возможность отделить такую специфическую противоположность, как «друг — враг», от других различий и постичь ее как нечто независимое»).
Не похоже ли это на преувеличение кредитоспособности логического аргумента как такового, напоминающее нам детские годы схоластики? Не движется ли мысль этого проницательного юриста с первых же шагов в некоем circulus vitiosus (порочном круге) в самом буквальном смысле этих слов?
Для автора брошюры не составляет труда избавить понятие «враг» от морального привкуса, переводя его греческим «полемист», по–латыни hostis (противник, оппонент), а не inimicus (враг)[16]. Совершенно справедливо он указывает на то, что в Евангелии от Матфея (гл. 5, ст. 44) и в Евангелии от Луки (гл. 6, ст. 27) не сказано «diligite hostes vestros» («любите врагов ваших»), а сказано «inimicos». Совершенно справедливо также утверждение, что в практике христианства за все время его существования понятие «hostes» («публичные враги») было знакомо и признано, то есть приведенное выше библейское изречение не касается политической ситуации. Однако дает ли все это основание ставить отношения вражды в политике (ясно, что друг не означает тут ничего положительного) на одну доску с противоположностью «истинное — ложное», «доброе — дурное», остается вопросом, на который следует ответить отрицательно независимо от приятия или неприятия христианского принципа.
Совершенно ясно, что было бы логичнее поставить вместо пары «друг — враг» пару «слабый — сильный». Во всяком случае, «друг» в этой антиномии ровным счетом ничего не значит, «враг» же здесь каждый, с кем идет борьба. Равенство сил в конце концов исчезает в любом военном противостоянии. Сам этот тезис заключает в себе полное и открытое признание права сильного.
Встанем, однако, на позицию автора. Принятая им точка зрения предусматривает, что подчинить решение межгосударственного конфликта приговору третьей стороны — предприятие неразумное, глупое, бесполезное и должно быть отвергнуто[17]. Государству, то есть в принципе любому государству, самому подобает решать, когда и как сразиться с врагом[18]. А равно решать и то, как явствует из всей логики изложения, кто этот враг. А также и принимать решение (как можно предположить), является ли политически выступающий субъект самим государством, то есть вправе ли он вести борьбу с врагами.
В этом пункте заключается некий crux (крест), загвоздка, всех последствий которой автор, очевидно, разглядеть не смог; во всяком случае, он оставляет их без внимания. Имеет ли, к примеру, право группа, желающая обрести политическую самостоятельность, вести себя в политическом духе? Как выглядит дело в этом случае с членами союза государств, как — с партией или с классом, которые претендуют на управление Государством? Вряд ли тут возможен другой вывод, кроме того, что во всех этих случаях жаждущее борьбы сообщество должно само выбрать себе тип государственного правления. Таким образом, сразу же за независимостью политического образования следует признание анархии.
Далее само собой вытекает, что поскольку всякий интерес к расширению своего господства относится к компетенции самого Государства и всегда может быть легко истолкован как условие его существования, то порабощение малого государства большим становится исключительно вопросом желания и удобного случая. Рядом с поборниками независимости политического принципа встают принципиальные ревнители войны.
Экспансия сама по себе есть для Государства условие существования, полагает известный социолог Ханс Фрайер. «Der Staat (braucht), damit er unter andem Staaten wirklich sei… eine Sphare der Eroberung um sich her… Er muB erobern, um zu sein» — («Чтобы существовать среди других государств, государство нуждается в сфере захвата вокруг себя… Чтобы существовать, оно должно завоевывать»)[19]. Более четкого отказа малым государствам в праве на существование просто нельзя сформулировать, Фрайер принадлежит к числу тех, кто прославляет войну как главное дело Государства. Уже многократно звучало назойливым рефреном его изречение: «Alle Politik ist… Fortsetzung des Krieges mit veranderten Mittein» — («Всякая политика есть… продолжение войны иными средствами»). Государство должно «wahrend der Waffenstillstande, die wir Frieden nennen» — («во время перемирий, которые мы называем миром»), постоянно иметь в виду возвращение к нормальному состоянию — войне[20].
Полторы тысячи лет назад Августин посвятил несколько глав своего великолепного сочинения «De Civitate Dei» («О граде Божием»)[21] простому доказательству, что всякая борьба, даже борьба диких зверей или мифического разбойника Какуса[22], имеет своей целью восстановить состояние равновесия и гармонии, которое мы называем миром. Обратить эту простую истину — что человек стремится в Космосе к гармонии, а не к дисгармонии — в свою противоположность, воспевать войну как нормальное состояние было предоставлено мудрецам XX века.
«Menschliche Geschichte im Zeitalter der hohen Kulturen ist die Geschichte politischer Machte. Die Form dieser Geschichte ist der Krieg. Auch der Friede gehort dazu. Er ist die Fortsetzung des Krieges mit andern Mittein… " — («Человеческая история в эпоху высокоразвитых культур есть история политических сил. Формой этой истории является война. Мир входит в нее составной частью. Он есть продолжение войны другими средствами…»)[23].
«Der Mensch ist ein Raubtier… Wenn ich den Menschen ein Raubtier nenne, wen habe ich damit beleidigt, den Menschen — oder das Tier? Denn die groBen Raubtiere sind edie Geschopfe in vollkommenster Art und ohne die Verlogenheit menschlicher Moral aus Schwache» — («Человек — это хищный зверь… Когда я называю человека хищным зверем, кого я при этом оскорбляю, человека — или зверя? Ибо крупные хищники суть благородные твари самого совершенного вида и без этой лживой человеческой морали, лживой из страха»)[24].
Не пахнет ли прошлым столетием это последнее суждение, которое из уст Шпенглера разнеслось гораздо дальше и шире, чем слово Шмитта или Фрайера? Не отдает ли оно слегка поистрепавшимся романтическим разочарованием? И оправданно ли принципиальную склонность к войне сравнивать с природой хищника? Есть ли на свете хищный зверь, что вступает в схватку только ради самой схватки? Или, может быть, скорее и всегда ради pax (мира), как это доказывал Августин, ради спокойного существования, которое он полагал принципом космической жизни, обнимающим всю Вселенную, от бездушных вещей и до высоких небес?