Хосе Ортега-и-Гасет - Запах культуры
Жизнь – отказ от права распоряжаться. В чистом праве распоряжаться и состоит отличие юности от зрелости. Поскольку юноша еще не представляет собой чего-то определенного, неизбежного, он – любая возможность. Вот его сила и его слабость. Ощущая потенциальные способности ко всему, он полагает, что так и есть. Юноше не нужно жить из себя самого: потенциально он живет всегда чужими жизнями – он одновременно Гомер и Александр, Ньютон, Кант, Наполеон, Дон Хуан. Он – наследник всех этих жизней. Юноша – всегда патриций, «сеньорито». Возрастающая небезопасность существования, уничтожая эти возможности одну за другой, приближает его к зрелости.
Теперь представьте человека, который в пору юности чудесным образом оказался в ненормально безопасных условиях. Что с ним будет? Вполне вероятно, он останется молодым. Его стремление сохранить за собой право распоряжаться поддержано, развито, закреплено. На мой взгляд, это и произошло с Гёте. Как все великие поэты, он был органически предрасположен навсегда остаться юным.
Поэзия – перебродившая и тем самым сохраненная юность. Отсюда в пожилом Гёте неожиданные ростки эротизма со всеми атрибутами весны – радостью, меланхолией, стихами. Решающую роль сыграли здесь внешние обстоятельства, в которых Гёте оказался на закате первой, подлинной юности. Обыкновенно это первый час, когда мы испытываем давление окружающего. Начало серьезных экономических трудностей, начало борьбы с другими. Индивид впервые встречается с упорством, горечью, враждебностью человеческих обстоятельств.
Эта первая атака либо раз и навсегда уничтожает в нас всякую героическую решимость быть тем, что мы втайне есть, – и тогда в нас рождается обыватель, либо, наоборот, столкновение с тем, что нам – противостоит (Универсумом), открывает нам наше «я» и мы принимаем решение быть, осуществиться, отчеканить свой профиль на собственной внешней судьбе. Но если в этот первый решительный час мир не оказывает нам никакого сопротивления и, мягко обтекая нас, обнаруживает чудесную готовность выполнить все желания, – тогда наше «я» погружается в сладкий сон: вместо того чтобы познать себя, оно так и остается неопределенным. Ничто так не ослабляет глубинных механизмов жизни, как избыток легких возможностей. В решающую для Гёте пору эту роль сыграл Веймар. Он сохранил в нем его юность, и Гёте оставил за собой вечное право распоряжаться. Для него была разом решена экономическая проблема будущего, причем от него самого ничего не потребовалось взамен. Гёте привык плыть по жизни, забыв, что потерпел кораблекрушение. То, что было его судьбой, выродилось в увлечения. Даже в последних днях его жизни я не вижу ни малейшего болезненного усилия. Усилие возникает только при ощущении боли; все прочее… «деятельность», усилие без усилия, производимое растением с целью цвести и плодоносить. Гёте становится вегетативным образованием. Растение – органическое существо, не преодолевающее свое окружение. Вот почему оно может жить только в благоприятной среде, которая его поддерживает, питает, балует. Веймар – шелковый кокон, сплетенный личинкой, чтобы укрыться от внешнего мира. Вы, пожалуй, скажете, что я страдаю какой-то веймарофобией. Кто знает… Позвольте мне, однако, еще одно замечание.
Дорогой друг. Вы – умный немец. Поэтому я и прошу Вас представить, или, как выражаются англичане, «реализовать», значение слов «Йенский университет» между 1790 и 1825 годами. Ведь вам доводилось слышать: «Йена, Йена!» За тысячи километров расстояния, отделенный еще большим числом культурных различий, я, невзрачный кельтибериец,[38] возросший на безводной средиземноморской возвышенности на высоте восьмисот метров над уровнем моря – такова средняя африканская высота, – не могу слышать это имя без дрожи. Йена того времени – сказочное богатство высоких движений духа. Разве об удивительной замкнутости Веймара не говорит тот факт, что Йена, расположенная всего в двадцати километрах, ничего о нем не слыхала. Не могу себе представить Фихте, беседующего с госпожой Штейн. Разве может буйвол разговаривать с тенью?
…А натура Гёте была столь блистательна! С какой радостью откликался он на всякое проявление подлинного мира, который у него отбирали! Нужно было совсем немного горючего материала, чтобы он вспыхнул ярким пламенем. Все что угодно – поездка на Рейн, отдых в Мариенбаде, красивая женщина, проплывшая над Веймаром словно облако… пламя, пламя!
Веймар надежно спрятал его от мира, а значит, и от себя самого. Гёте потому столь упорно преследовал собственную судьбу и столь смутно ее представлял, что, желая столкнуться с ней, заранее был готов от нее убежать! Иногда, завернув за угол, он неожиданно встречал «я», которым был, и с завидной простотой восклицал: «Eigentlich bin ich zum Schriftsteller geboren!» («Я в самом деле рожден писателем!»)
Под конец Гёте стал испытывать что-то среднее между страхом и ненавистью ко всему, что подталкивало к окончательному решению. Подобно тому как он бежит от любви, лишь только она разверзается неотвратимой бездной, иными словами, судьбой, он бежит от французской революции, от восстания в Германии. Почему? Наполеон ответил ему: «Политика – это судьба». Et cetera, et cetera.[39]
Тема неисчерпаема. Я взял ее только с одной стороны, в одном из моментов и потому преувеличил. Однако, думая, рассуждая, мы всегда преувеличиваем. Мы стремимся внести ясность в предметы, и это заставляет нас заострять, разлагать, схематизировать их. Любое понятие – преувеличение.
Теперь следует показать, как Гёте, бесполезный для своего «я», научил каждого верно служить нашему конкретному «я». Однако это способны сделать лишь Вы. На мой взгляд, нет ничего привлекательнее такой задачи. Ведь все дело в том, что ни ботанические идеи Гёте о жизни, ни его жизненная позиция не могут служить вступлением, хойдегетикой[40] для человека, желающего постичь собственное «я» или свою судьбу. И все же, оставляя в стороне и то и другое, нельзя не признать, что Гёте – великое созвездие на нашем горизонте, подвигающее сделать окончательный выбор: «Освободись ото всего прочего ради себя самого».
Я утверждаю: правильно увидеть Гёте, открыть в нем именно этот исходный смысл, делающий Гёте нужным каждому человеку, можно, только радикально пересмотрев традиционный подход к нему. Есть только один способ спасти классика: самым решительным образом используя его для нашего собственного спасения, иными словами не обращая внимания на то, что он – классик, привлечь его к нам, осовременить, напоить кровью наших вен, насыщенной нашими страстями… и проблемами. Вместо того чтобы торжественно отмечать столетнюю годовщину, мы должны попытаться воскресить классика, снова ввергнув его в существование.
Четвертого июня 1866 года любимый ученик Моммзена представил к защите в Берлинском университете докторскую диссертацию: «Histonam puto scnbendam esse et cum ira et cum studio».[41] Наивно считать, будто ira et studium несовместимы с «объективностью». Разве сама «объективность» не одно из бесчисленных порождений человеческих ira et studium! Когда-то думали, что орхидеи не имеют корней и рождаются в воздухе. Было время, когда полагали, что и культуре не нужны корни. Как недавно… и как давно!
О точке зрения в искусстве
История – если, конечно, эта наука следует своему истинному назначению – не что иное, как съемка фильма. Для истории недостаточно, избирая ту или иную дату, обозревать панораму нравов эпохи, – цель ее иная: заменить статичные, замкнутые образы картиной движения. Ранее разрозненные «кадры» сливаются, одни возникают из других и непрерывно следуют друг за другом.
Реальность, которая только что казалась бесконечным множеством застывших, замерших в кристаллическом оцепенении фактов, тает, растекается в полноводном потоке. Истинная историческая реальность – не факт, не событие, не дата, а эволюция, воссозданная в их сплаве и слиянии. История оживает, из неподвижности рождается устремленность.
IIВ музеях под слоем лака хранится остывший труп эволюции. Там заключен поток художественных исканий, веками струящийся из человеческих душ. Картину эволюции сберегли, но ее пришлось разъять, раздробить, снова превратить в набор фрагментов и заморозить, будто в холодильной камере. Каждое полотно – окаменелый, неповторимый в переливе своих граней кристалл, замкнутый в себе остров.
Но при желании мы с легкостью оживим этот труп. Достаточно расположить картины в определенном порядке и охватить их взглядом, а если не взглядом, то мыслью. Сразу станет ясно, что развитие живописи от Джотто до наших дней – единый шаг искусства, подошедший к концу этап. Удивительно, что один простейший закон предопределил все бесчисленные метаморфозы западной живописи. Но поражает и настораживает другое: аналогичному закону подчинялись и судьбы европейской философии. Подобный параллелизм в развитии двух наиболее несхожих областей культуры наводит на мысль о существовании общей глубинной основы эволюции европейского духа в целом… Я не стану посягать на сокровенные тайники истории и для начала ограничусь разбором западной живописи – единого шага протяженностью в шесть столетий.