Мишель Фуко - История безумия в Классическую эпоху
Именно в этот момент зеркало из союзника становится демистифицирующей силой. Еще один больной в Бисетре, также считавший себя королем, неизменно изъяснялся “в крайне властном и повелительном тоне”. Однажды, когда он был в более мирном расположении духа, смотритель подходит к нему и спрашивает, отчего он, будучи государем, не положит конец своему заточению и почему он не избавится от общества всякого рода сумасшедших. Возвращаясь к своим словам и в последующие дни, “он постепенно раскрывает перед ним всю смехотворность его преувеличенных притязаний, показывает ему другого сумасшедшего, также убежденного с давних пор, что он наделен верховной властью, и ставшего предметом всеобщих насмешек. Поначалу маньяк чувствует смущение, вскоре он начинает сомневаться в своем королевском титуле, и наконец ему удается признать свои заблуждения и химеры. Столь неожиданная нравственная революция свершилась на протяжении двух недель, и по истечении нескольких месяцев испытательного срока почтительный отец был возвращен в лоно семьи”60. Итак, наконец наступает стадия снижения: безумец, отождествляющий себя в своих притязаниях с объектом бреда, словно в зеркале, узнает себя в том самом безумии, чьи смешные претензии он сам разоблачил; неколебимая царственность, которой он обладал как субъект, рушится в объекте, который он принял на себя и тем самым демистифицировал. Теперь его безжалостный взгляд направлен на самого себя. И в молчании тех, кто воплощает в себе разум и кто лишь протягивает ему грозное зеркало, он признает себя объективно безумным.
Мы видели, какими средствами — и с помощью каких мистификаций — терапевтическая наука XVIII в. пыталась убедить безумца в его безумии и тем самым избавить от него61. Процесс, происходящий в лечебнице Пинеля, имеет совершенно иную природу; он не имеет целью развеять заблуждение с помощью величественного зрелища истины — пусть даже и мнимой; речь идет о том, чтобы поразить безумие в его высокомерных претензиях, — заблуждения его отходят на второй план. Мысль классической эпохи осуждала безумие как известную слепоту в отношении истины; начиная с Пинеля в нем будут видеть скорее некий подъем, выброс из глубин, который, выплескиваясь за пределы личности как правового субъекта и презирая поставленные ей нравственные ограничения, стремится стать апофеозом самого себя. Для XIX в. исходная модель всякого безумия будет состоять в том, чтобы почитать себя Богом, тогда как в предыдущие столетия она состояла в отрицании Бога. Таким образом, безумие может обрести спасение через созерцание самого себя как униженного неразумия, в тот момент, когда, попав в ловушку собственного бреда с его абсолютной субъективностью, оно внезапно увидит ее ничтожное и объективное отражение в совершенно таком же безумце. Словно бы хитростью — а не силой, как в XVIII в.,- истина просачивается во взаимный обмен взглядами, где она неизменно видит одну лишь себя. Но зеркала в лечебнице, в этом сообществе безумцев, расставлены таким образом, что безумец в конечном счете не может не увидеть в них, даже и помимо своей воли, самого себя — как безумца. Освободившись от оков, превращавших его в чистый объект, всегда открытый для взгляда, безумие парадоксальным образом лишается главной составляющей своей свободы — одинокого самовосхваления; оно становится ответственным за известную ему истину о самом себе; оно делается узником собственного взгляда, бесконечно возвращающего его к себе самому; в конечном счете оно, словно цепью, приковано к унизительному положению объекта-для-себя. Теперь его самосознание неотделимо от стыда за свое тождество с другим, за свою скомпрометированность в нем, за презрение к самому себе, возникшее раньше, нежели возможность узнать и познать себя.
3. Бесконечно длящийся суд. Атмосфера молчания и игра зеркальных отражений неуклонно понуждают безумие к самооценке. Но помимо этого оно ежеминутно оценивается извне; над ним вершит суд не нравственное или научное сознание, но какой-то незримый, непрерывно заседающий трибунал. Психиатрическая лечебница, о которой мечтает Пинель и воплощением которой отчасти стал под его началом Бисетр и особенно Сальпетриер, — это юридический микрокосм. Для того чтобы подобное правосудие было действенным, оно должно иметь устрашающий облик; перед умственным взором помешанного должен присутствовать весь воображаемый арсенал судьи и палача, чтобы он понимал, что целиком находится во власти судебного универсума. Таким образом, лечение будет включать в себя и выход на сцену правосудия во всей его ужасающей неумолимости. У одного из больных в Бисетре религиозный бред развился на почве панического ужаса перед адом; он полагал, будто избегнуть вечного проклятия ему удастся лишь ценой сурового воздержания. Нужно было вытеснить этот страх перед удаленным во времени правосудием, явив перед безумцем правосудие сиюминутное, непосредственное и еще более грозное: “Возможно ли было найти иной противовес для неуклонного течения мрачных его мыслей, нежели впечатление сильнейшего и глубокого страха?” Однажды вечером управляющий вырастает в дверях комнаты больного, “облаченный так, чтобы повергнуть его в ужас, с горящим взором и громовым голосом, в окружении толпы прислужников, вооруженных крепкими и громко бряцающими цепями. Перед сумасшедшим ставят суп и отдают строжайший приказ съесть его в течение ночи, если он не желает, чтобы с ним обошлись самым жестоким образом. После этого все удаляются, оставив помешанного в самых тягостных колебаниях между мыслью о грозящем ему наказании и устрашающей перспективой загробных мук. После долгих часов душевной борьбы первая мысль в нем берет верх, и он решается принять пищу”61.
Психиатрическая лечебница как судебная инстанция не признает никакого иного суда. Ее приговор выносится немедленно и обжалованию не подлежит. В ее распоряжении имеются собственные орудия наказания, и она использует их по своему усмотрению. В старину изоляция чаще всего осуществлялась помимо нормальных юридических форм и процедур; но в ней воспроизводились те же наказания, которым подвергали осужденных преступников, — те же тюрьмы, те же темницы, те же меры физического принуждения. Правосудие, царящее в лечебнице Пинеля, не заимствует репрессивных методов у другого правосудия — оно изобретает свои. Или, точнее, использует терапевтические методы, распространенные в XVIII в., превращая их в карательные меры. Мы наблюдаем не последний из парадоксов “филантропической” и “освободительной” деятельности Пинеля: медицина здесь преобразуется в правосудие, а терапия — в репрессии. В медицине классической эпохи ванны и души применялись как лекарственные средства — в соответствии с фантазиями врачей относительно природы нервной системы: они служили для охлаждения организма, для расслабления иссушенных жаром фибр62; правда, в числе благодетельных последствий применения холодного душа значился и психологический эффект — эффект неприятной неожиданности, прерывающей привычный ход мыслей и изменяющей природу чувств; но все это пока лишь мечтания на почве медицины. У Пинеля душ используется в откровенно карательных, судебных целях; это обычное наказание, налагаемое постоянно заседающим в лечебнице общегражданским судом: “Как репрессивная мера они зачастую бывают достаточны, чтобы подчинить общему правилу ручного труда способную к нему сумасшедшую, чтобы преодолеть упорный отказ от пищи либо обуздать помешанных в уме женщин, одержимых чем-то вроде непоседливого и взбалмошного упрямства”63.
Все в лечебнице организовано так, чтобы безумец осознал себя в мире суда, обступающем его со всех сторон; он должен знать, что за ним постоянно надзирают, что его судят и выносят ему приговор;
связь между проступком и наказанием должна быть прямой и очевидной, как общепризнанная вина: “Пользуясь случаем, когда больная принимает ванну, ей напоминают о совершенной ошибке или о неисполнении какой-либо важной обязанности и с помощью крана неожиданно пускают на голову струю холодной воды, что зачастую приводит больную в растерянность или отвлекает ее от навязчивой идеи благодаря сильному и внезапному впечатлению; если она упорствует, душ повторяют, но при этом стараются избегать сурового тона либо оскорбительных выражений, которые могут вызвать протест;
напротив, ей внушают, что к этим насильственным мерам приходится прибегать для ее же блага и все сожалеют о них; иногда можно добавить сюда и долю шутки, следя, чтобы она не зашла слишком далеко”64. Все это — наказание, очевидное, как дважды два, повторение кары по мере необходимости, признание проступка через применение соответствующей респрессивной меры, — должно в конечном счете привести к интериоризации судебной инстанции и к зарождению угрызений совести в уме больного: только когда такой момент наступает, судьи соглашаются прекратить наказание, уверенные в том, что оно получит бесконечное продолжение в сознании безумца. Одна одержимая манией женщина имела обыкновение разрывать на себе одежду и бить любые предметы, находящиеся в пределах ее досягаемости; ей прописывают душ, надевают на нее смирительную фуфайку; наконец она, по всей видимости, “унижена и напугана”; однако, опасаясь, как бы ее стыд не оказался преходящим, а угрызения совести — слишком поверхностными, “управляющий, дабы запечатлеть в ней чувство страха, разговаривает с нею весьма решительно и строго, но без гнева, и объявляет, что отныне с ней будут обращаться с величайшей суровостью”. Искомый результат достигнут незамедлительно: “Раскаяние ее выражает себя в потоке слез, проливаемых в течение более чем двух часов”66. Цикл завершен в обоих отношениях: проступок наказан, а человек, совершивший его, признает себя виноватым.