Илья Бояшов - Литературная матрица. Учебник, написанный писателями. Том 2
В феврале 1945-го семья Заболоцких переехала в Караганду, где Николай Алексеевич работал в тресте «Шахт-строй». Здесь, в условиях, мало благоприятствующих умственному труду, Заболоцкий заканчивает начатый до ареста перевод «Слова о полку Игореве».
В мае 1946-го, благодаря хлопотам Тихонова и Фадеева, генсека и председателя правления Союза писателей СССР, Министерство госбезопасности разрешило Заболоцкому поселиться в Москве «под агентурным наблюдением». Два года семья Заболоцких жила у друзей, в городе и на даче в писательском поселке Переделкино, затем получила от Союза квартиру на Хорошевском шоссе.
ГОДЫ «НА ВОЛЕ». СТИХИ И ПЕРЕВОДЫ. ЛИТЕРАТУРНОЕ ЗАВЕЩАНИЕ И «ЗАКЛЮЧИТЕЛЬНЫЙ СВОД»Хотя в том же 1946-м Заболоцкого восстановили в Союзе писателей, он еще долго находился под постоянным контролем властей. Тем не менее радость от возвращения в нормальную человеческую жизнь — пусть не в ставший родным Ленинград, куда он приедет еще только раз, в 1956-м, а в Москву, — дала ему прилив сил.
Он пишет новые стихи — и похожие, и не похожие на старые. Снова едет в Грузию, по которой наверняка успел соскучиться за годы вынужденных «путешествий» под конвоем.
«Передо мной стоял спокойный человек, аккуратно одетый в стандартный москвошвеевский костюм довоенного образца, кругловатое лицо, роговые очки в негрубой оправе, гладкие волосики, причесанные чуть вбок. Прозаическая внешность, никаких катастроф позади! И казалось, ничто не нарушало и не нарушает его внутреннего равновесия…» Таким увидел Заболоцкого весной 1947 года в грузинском селении Сагурамо драматург и киносценарист С. А. Ермолинский. «Когда я вспоминаю это свое первое впечатление, я вижу, что у него была не маска, не желание спрятаться за нею, а совсем ненатруженное, абсолютно естественное поведение. Это был характер — собранный и не разрушенный никакими обстоятельствами».
В 1948 году вышел сборник «Стихотворения» — сложная комбинация любви и расчета. Большая часть произведений в книге посвящалась Грузии — и тут же присутствовала «Горийская симфония», переизданная к 70-летию Сталина. После выхода «Стихотворений» Заболоцкий был пожалован престижным заказом — ему предложили превратить сделанный им в 1930-х пересказ «Витязя в тигровой шкуре» Руставели в полноценный перевод.
С 1949-го до 1952 года поэт, как и в 1930-е, жил в основном переводами. Но в 1956–1958 годах пришел последний и невероятно плодотворный всплеск творческой активности. К этому времени, по словам Никиты Заболоцкого, относится более половины всех произведений «московского» — послевоенного и послелагерного — периода.
1956-й — это год, когда наступила «оттепель». На XX съезде КПСС заговорили о преступлениях сталинизма. Воздух очистился. И Заболоцкий смог вздохнуть свободнее. Наконец он имел право высказать то, что мучило его, — тогда, в неволе, и потом, в тяжелых воспоминаниях. И высказал — в прозе, в «Истории моего заключения», и в стихах — «Где-то в поле возле Магадана», «Противостояние Марса», «Казбек».
Потом — сверкающим каскадом драгоценностей — посыпались другие стихи. «Поэма весны», «Детство», «Птичий двор», «Подмосковные рощи»… Цикл «Последняя любовь», каждое из десяти стихотворений которого — шедевр любовной лирики. Цикл «Рубрук в Монголии», в озорных строфах которого Заболоцкий будто бы приближается к самому себе «обэриутской эпохи».
Дело, конечно, не только в разрядившейся атмосфере, но и в сугубо личных причинах. Поэт, переживший инфаркт (второй инфаркт свел его в могилу 14 октября 1958-го), состарившийся прежде времени из-за физических и моральных пыток, не мог не чувствовать приближения смерти. Он спешил выполнить свой долг перед собой и миром, сказать все, что не успел сказать раньше.
В 1957 году вышел четвертый (не считая юношеских «Хороших сапог», рассчитанных на детей) сборник Заболоцкого. Самый полный из прижизненных — шестьдесят девять стихотворений и избранные переводы, — но никак не отражавший ни объективной картины творчества поэта, ни его собственных представлений о том, какой должна быть книга.
За несколько дней до смерти Николай Алексеевич составил литературное завещание: точный план итогового сборника — «Заключительный свод». Завещание яснее ясного свидетельствует о том, что Заболоцкий не отрекался от своей молодости. В «Заключительный свод» вошел расширенный вариант книги, не увиденной читателями в 1933-м, — «городские» и «смешанные столбцы», поэмы «Торжество земледелия», «Безумный волк» и «Деревья». Остальную часть «Свода» заняли стихотворения 1932–1958 годов, в том числе циклы «Последняя любовь» и «Рубрук в Монголии».
Душеприказчики сумели выполнить последнюю волю поэта намного позже, чем им хотелось бы. Нынешний читатель может познакомиться с «Заключительным сводом» Заболоцкого по книге «Стихотворения», выпущенной в 2007 году издательством «Эксмо», — томику из серии «Всемирная библиотека поэзии».
В литературоведении, да и в народе, твердо устоялось деление на «раннего» и «позднего» Заболоцкого. Причем если «интеллигенты» тянутся к Заболоцкому обэриутской поры, то люди «попроще» предпочитают «Некрасивую девочку» (недаром строчки этого стихотворения сделались расхожей цитатой: «…что есть красота / И почему ее обожествляют люди? / Сосуд она, в котором пустота, / Или огонь, мерцающий в сосуде?») и «Признание» (известное и вообще не читающим по песне «Зацелована, околдована, / С ветром в поле когда-то обвенчана, / Вся ты словно в оковы закована, / Драгоценная моя женщина!», — в которой недрогнувшая рука заменила выразительнейшее сочетание эпитетов «горькую, милую» («И слезами и стихотвореньями / Обожгу тебя, горькую, милую») на слюнявое и пустое «добрую, милую»).
Здесь я не оригинален — как уже сказал в самом начале, больше всего люблю «Столбцы» с их сумасшедшим драйвом. Но все же считаю деление на «разных Заболоцких» надуманным. Заболоцкий 1940—1950-х сильно отличается от Заболоцкого 1920—1930-х. Иначе и быть не могло после всех пережитых страданий. И даже если бы их не было (хотя история не знает никаких «если») — трудно встретить человека, тем более творческого, который в сорок и пятьдесят лет остался в точности таким же, как в двадцать и тридцать. Сопоставляя воспоминания современников о Заболоцком с его стихами последних десятилетий, замечаешь странную вещь: став осторожнее и замкнутее — еще бы! — и в повседневной жизни, и в творчестве, он одновременно стал как будто более открыт обычным человеческим чувствам.
Однако самое главное — взгляд Заболоцкого на мир, само устройство его волшебно-зоркого глаза — не изменилось. Разве что сместился акцент — с «макромира» на «микромир». На склоне лет он изучал законы человеческой души так же, как в юности изучал законы мироздания. Но и прежние темы — природа и человек, связь всего сущего на земле и в космосе — не ушли: достаточно прочесть «Лесную сторожку» или «На закате».
Другой стала поэтика: задиристые, яркие джазовые синкопы сменились классически-совершенными плавными переливами. Но никуда не делась — лишь обрела зрелые «грудные» ноты — музыкальность стихов.
Свое кредо «поздний» Заболоцкий формулировал так: «Мысль — Образ — Музыка».
А стало быть, я не ошибся в выборе метафоры, представив себе любимого поэта в образе диджея — творца вечно современных композиций и мелодий.
Сергей Завьялов
СОВЕТСКИЙ ПОЭТ
Александр Трифонович Твардовский (1910–1971)
Литература социалистического реализма[405], при всей ее кажущейся элементарности на фоне современных ей мировых движений высокого модерна[406] или сюрреализма[407] чрезвычайно трудна для понимания. Причина этой затрудненности — иная, немодерная природа советской цивилизации, сочетавшаяся с провозглашением революционных, то есть как раз в высшей степени модерных, ценностей, что вводит в заблуждение читателя, который принимает высказывание советского писателя буквально. Дополнительную сложность создает и то, что за семьдесят четыре года существования советского режима несколько раз происходила трансформация идеологии — тщательно при этом маскируемая.
История ставила перед художником, амбиции которого не сводились исключительно к снисканию государственных почестей на очередном идеологическом галсе, задачу невероятной сложности: его высказывание одновременно должно было и не выходить за рамки возможного, принятого — и содержать хотя и не выговоренные прямо, но улавливаемые читателем почти на подсознательном уровне симптомы жестоких общественных травм.
Нарушение такого баланса в одну сторону могло привести к смерти творческой, как это случилось с такими значительными писателями 1920-х годов, как Николай Тихонов (1896–1979), Константин Федин (1892–1977), Павло Тычина (1891–1967), превратившимися в заурядных графоманов. Нарушение же в другую сторону могло привести к смерти физической, как это случилось вовсе не с врагами советской власти, но с теми, кто или слишком ассоциировался с предыдущим, негласно отмененным, идеологическим курсом (Борис Корнилов, Исаак Бабель, Егише Чаренц) или оказался не в состоянии заметить той скрытой угрозы, которую нес их, казалось бы, апологетический текст (Осип Мандельштам в «Оде», Николай Заболоцкий — правда, чудом выживший, — в «Горийской симфонии»). Но и балансирование не давало гарантии успеха: бывали случаи, когда именно оно вызывало литературный паралич (Юрий Олеша, Михаил Шолохов, Ольга Берггольц).