Розмари Горинг - Шотландия. Автобиография
Думаю, это ретроспективное отвращение. Мальчики-подростки не так сильно озабочены проблемами личной гигиены, не говоря уже об уборке и содержании жилых помещений. Но теперь, когда вспоминаю бетонные и кафельные умывальни и туалеты, выкрашенные в светло-зеленый цвет спальни с грубыми деревянными кроватями, я начинаю по-новому уважать жизнерадостность и стойкость души подростка.
Когда в 1965 году я приехал в школу, в возрасте тринадцати лет, все в здании было проникнуто функциональностью и безликостью… Только в учебных комнатах дозволялось хоть какое-то отступление от общей анонимности, да и то оживляли их почти непременно картинки с женщинами, вырезанные ножницами из рекламных проспектов женского белья и купальников, и украшения эти все равно имели однообразный вид.
Здание было большое, но казалось почему-то каким-то сжатым, странным образом стесненным. Летом можно было выйти на улицу, но зимой вообще некуда было пойти… Чехарда популярных и слабых директоров и воспитателей. Дисциплина отсутствовала. Новый заведующий энергично брался насаждать власть. Но когда в конце дня он удалялся к себе на квартиру, вновь устанавливался старый режим. Рассадником всех проблем была группа мальчиков в возрасте шестнадцати-семнадцати лет. Они были «плохими» в том смысле, что их не интересовали поощрения со стороны воспитателей. По вечерам они терроризировали младших учеников с такой откровенной жестокостью, что при воспоминании об этом меня бросает в холод. Они бродили по комнатам младших классов, бандами по четверо-пятеро, и избивали того, кто под руку подвернется, вымогали деньги или еду, в поисках развлечений шарили по ящикам и читали чужие письма. Можно было почувствовать себя в шкуре средневекового крестьянина во время Столетней войны: не знаешь, когда явится еще одно войско мародеров, наугад сея смерть и разрушение. Он был сравнительно недолгим, этот период капризного бандитизма, но предоставил мне полный каталог изобретательных жестокостей, порожденных подростковым умом…
Школа наша находилась в Шотландии и была почти во всех отношениях шотландской частной школой, и все же сильный шотландский акцент был позорным клеймом. В действительности, акцент любой местности безжалостно пародировался. Когда люди говорили с отчетливым шотландским выговором, то мы могли издавать резкие горловые звуки или, тряся отвисшей челюстью, по-идиотски бормотали невесть что. Всякий, у кого слышался акцент Мидленда или севера Англии, в ответ получал поток «Э-э ба-а гу-ум». Передразнивать чужой выговор мы все находили бесконечно забавным. Отчасти это было снобизмом, отчасти — самозащитой. У всех учеников частной школы были чрезвычайно враждебные отношения с местным людом, особенно с молодежью. Для нас все местные были «паршивцами», «грубиянами», «плебсом», «крестьянами» и «деревенщинами». Сейчас я поражаюсь при воспоминаниях о том, какую патрицианскую желчь и яд мы изливали, словно аристократы перед лицом надвигающейся революции — курьезная смесь презрения, страха, сознания вины и зависти. В конце концов, они-то жили в настоящем мире, за пределами наших школьных стен, и каким бы чувством превосходства мы не кичились, никуда не денешься от того факта, что они куда свободнее, чем мы — и это очень раздражало. Уверен, и на нас, в свою очередь, смотрели как на отталкивающих, высокомерных, злобных снобов. Суждение отнюдь не резкое.
Мы страстно желали вырваться из школы, но мир снаружи одновременно и соблазнял, и насмехался над нами. В нем было все, от чего в школе нас отучали и что в то же самое время постоянно напоминало об аномалиях и гнете того общества, в котором мы заточены. Предпринимались энергичные попытки к бегству.
Самый легкий способ вырваться из школьного замкнутого мирка — попасть в школьную команду. Поскольку школа находилась так далеко на севере, то для того, чтобы найти достойного противника, приходилось немало путешествовать. Благодаря регби и хоккею можно было два-три раза в семестр съездить в Инвернесс или Абердин, нередко матчи проводились в Данди, Глазго и Эдинбурге. В нашем воображении Эдинбург занимал то место, какое среди поэтов в 1930-х годах было у Берлина. Для нас, жалких и убогих, он неизменно представлялся греховным и пленительным. Если тебя выбирали в команду по регби, выезжающую в Эдинбург, то это означало несколько счастливых часов в пабах на Тистл-стрит, а отнюдь не напряженное спортивное состязание…
Большой мир был желанным источником контрабанды — порнографии, выпивки, сигарет, — а также, в каком-то смысле, законной добычи. Когда мальчики отправлялись в город, то уровень воровства в магазинах тревожно возрастал. Был один мальчик, за которым в местном универмаге «Вулвортс» следили два работающих в магазине детектива. Он был искусным клептоманом и обычно брал заказы, что принести после своих субботних визитов. Мы бурно радовались своим преступлениям и горячо их обсуждали, передавали из уст в уста легенды о героических кражах: например, о том, как практически дочиста была опустошена сувенирная лавочка в Хайленде, когда рядом высадился целый автобус школьников. О мальчике, который выкопал медные провода на близлежащей авиабазе Королевских ВВС, отчего в какой-то момент, когда он перерубил топором особо важный кабель, отключились все приборы на диспетчерской башне. Прижимая к себе трофеи, мы радостно возвращались в убежище школы. И тем не менее в самой школе воровство считалось одним из самых серьезных и антиобщественных преступлений — любого вора ждали бы годы суровых порицаний. Два мира, две системы ценностей…
Мы были одержимы сексом. Я знаю, это верно для любого мальчика подросткового возраста, но когда вспоминаю теперь о том, как наши разговоры бесконечно возвращались к этой теме, с каким оживлением и неустанностью они велись, то я, обращаясь к прошлому, кажусь себе вялым и апатичным и в то же время испытываю гнев. Разумеется, мы говорили о сексе — мы обитали в нелепом, причудливом однополом мирке. Где-то там существовал параллельный мир, в котором представители двух полов общались и встречались друг с другом и войти в который нам было запрещено. Неудивительно, что наше любопытство было лихорадочным и глубоким — и разрушительным. Сексуальный апартеид, правилам которого мы обязаны были подчиняться все эти годы, сильно извратил наше отношение к девочкам и женщинам, исказив его самым похотливым образом. Женский пол мы судили по одному критерию — привлекательна девушка сексуально или нет, это если выражаться куда более тактично, чем выражались мы…
Кому приходилось выдерживать основной напор нашего распутного интереса, так это прислуге. Служанками были, по-моему, местные девушки, и все наняты на работу — как было известно по циркулирующим в школе слухам — исключительно благодаря своей уродливости. Роли это не играло. Их встречи с мальчиками, по три раза на дню во время трапезы, характеризовались, с одной стороны, беспрерывными сексуальными шуточками самого непристойного характера. Самые смелые мальчики, улучив момент, на деле приставали к ним — щипали, щупали, обнимали, притискивали. Девушки относились ко всему на удивление терпимо. Никогда не слышал, чтобы кого из мальчиков наказывали из-за жалоб какой-нибудь служанки. Думаю, наше отношение к ним выявляло самые худшие стороны нашей натуры: это была мужская похоть в самом своем отвратительном виде, усугубленная сознательным классовым презрением и почти животными насмешками…
С нашим сексуальным любопытством также был связан и определенный пылкий романтизм, что представляется несколько более занимательным. Никто не желал признаваться, что он — девственник. С молчаливого согласия разговор о великом дне всегда шел в самых туманных и расплывчатых выражениях — считалось само собой разумеющимся, что все в этом деле были, скажем, вполне опытными и искушенными. Один мальчик допустил ошибку, признавшись, что в возрасте семнадцати лет еще не потерял невинности. Он превратился в посмешище для всей школы. Малышня четырнадцати лет носилась за ним с воплями: «Девственник! Девственник!» К следующему семестру он вернулся с утверждениями, что за каникулы преодолел этот недостаток, но было уже поздно. Главная его ошибка заключалась в том, что он признался — единственный честный человек среди бесстыдных лжецов…
Школьные танцы мало чем отличались от мясной лавки. К тому времени, когда приезжали девочки, все мальчики уже успевали как следует накачаться спиртным. При звуках первого медленного танца они кидались на добычу. Униженными были все. Оперетты Гилберта и Салливана были намного веселее, и внешние приличия все же соблюдались. Мы должны были повторять текст наизусть, и девочек видели регулярно почти целый месяц. Соблюдались ритуалы ухаживания, скорее чопорные и официальные, образовавшиеся союзы сохранялись какое-то время — целомудренно и скромно: например, часто приглашали на воскресный чай в дом девочки, чтобы познакомиться с ее родителями. Эта более длительная связь обычно пробуждала романтическую часть нашей натуры, и многие из нас влюблялись, так как предмет утешения отвергал всякое физическое сближение. Обычно это происходило и с девочками, и с мальчиками, когда приближались даты выступления — ощущение быстролетящего времени, как у солдат, которым нужно скоро вернуться на фронт. Эти мечтательные встречи выглядели много лучше. Они во многом походили на такие же подростковые влюбленности — милые, волнующие, меланхоличные: недолгий побег в настоящую жизнь. Им пришел конец после выступления, когда вновь были установлены барьеры между школами с раздельным обучением. Единственными жертвами пали Гилберт и Салливан, на моей памяти всегда ужасающие, по той простой причине, что никто из нашего хора так и не запел.