Антон Деникин - Крушение власти и армии. (Февраль – сентябрь 1917 г.)
Вокруг дома были поставлены «революционные часовые»; товарищ председателя комитета, Колчинский, ввел в дом четырех вооруженных «товарищей» с целью арестовать генерала Маркова, но потом заколебался и ограничился оставлением в приемной комнате начальника штаба двух «экспертов» из фронтового комитета, для контроля его работы; правительству послана радиотелеграмма: «Генерал Деникин, и весь его штаб, подвергнуты в его ставке личному задержанию. Руководство деятельностью войск, в интересах обороны, временно оставлено за ними, но строго контролируется делегатами комитетов».
Начались бесконечно длинные, томительные часы. Их не забудешь. И не выразишь словами той глубокой боли, которая охватила душу.
В 4 часа 29-го Марков пригласил меня в приемную, куда пришел помощник комиссара Костицин, с 10–15 вооруженными комитетчиками, и прочел мне «приказ комиссара Юго-западного фронта Иорданскаго», в силу которого я, Марков и генерал-квартирмейстер Орлов, подвергались предварительному заключению под арестом, за попытку вооруженного восстания против Временного правительства. Литератору Иорданскому по-видимому, стало стыдно применить аргументы «Земли», «Воли» и «Николая II», предназначенные исключительно для разжигания страстей толпы.
Я ответил, что сместить главнокомандующего может только Верховный главнокомандующий, — или Временное правительство, — что комиссар Иорданский совершает явное беззаконие, но что я вынужден подчиниться насилию.
Подъехали автомобили, в сопровождении броневиков, мы с Марковым сели; пришлось долго ждать сдававшего дела Орлова возле штаба; мучительное любопытство прохожих, потом поехали на Лысую гору; автомобиль долго блуждал, останавливаясь у разных зданий; подъехали, наконец, к гауптвахте; прошли сквозь толпу человек в сто, ожидавшую там нашего приезда и встретившую нас взглядами, полными ненависти, и грубою бранью; разведены по отдельным карцерам; Костицын весьма любезно предложил мне прислать необходимые вещи; я резко отказался от всяких его услуг; дверь захлопнулась, с шумом повернулся ключ, и я остался один.
Через несколько дней была ликвидирована Ставка. Корнилов, Лукомский, Романовский и другие отвезены в Быховскую тюрьму.
Революционная демократия праздновала победу.
А в те же дни, государственная власть широко открывала двери петроградских тюрем, и выпускала на волю многих влиятельных большевиков — дабы дать им возможность, гласно и открыто, вести дальнейшую работу к уничтожению Российского государства.
1-го сентября Временным правительством подвергнут аресту генерал Корнилов, а 4-го сентября Временным правительством отпущен на свободу Бронштейн-Троцкий. Эти две даты должны быть памятны России.
Камера № 1. Десять квадратных аршин пола. Окошко с железной решеткой. В двери небольшой глазок. Нары, стол и табурет. Дышать тяжело — рядом зловонное место. По другую сторону — № 2, там Марков; ходит крупными нервными шагами. Я почему-то помню до сих пор, что он делает по карцеру три шага, я ухитряюсь по кривой делать семь. Тюрьма полна неясных звуков. Напряженный слух разбирается в них, и мало-помалу начинает улавливать ход жизни, даже настроения. Караул — кажется, охранной роты — люди грубые, мстительные.
Раннее утро. Гудит чей-то голос. Откуда? За окном, уцепившись за решетку, висят два солдата. Они глядят жестокими злыми глазами, и истерическим голосом произносят тяжелые ругательства. Бросили в открытое окно какую-то гадость. От этих взглядов некуда уйти. Отворачиваюсь к двери — там в глазок смотрит другая пара ненавидящих глаз, оттуда также сыплется отборная брань. Я ложусь на нары и закрываю голову шинелью. Лежу так часами. Весь день — один, другой — сменяются «общественные обвинители» у окна и у дверей — стража свободно допускает всех. И в тесную душную конуру льется непрерывным потоком зловонная струя слов, криков, ругательств, рожденных великой темнотой, слепой ненавистью и бездонной грубостью… Словно пьяной блевотиной облита вся душа, и нет спасения, нет выхода из этого нравственного застенка. О чем они? «Хотел открыть фронт»… «продался немцам»… Приводили и цифру — «за двадцать тысяч рублей»… «хотел лишить земли и воли»… — это — не свое, — это комитетское. Главнокомандующий, генерал, барин — вот это свое! «Попил нашей кровушки, покомандовал, гноил нас в тюрьме, теперь наша воля — сам посиди за решеткой… Барствовал, раскатывал в автомобилях — теперь попробуй полежать на нарах, с. с.… Недолго тебе осталось… Не будем ждать, пока сбежишь — сами своими руками задушим»… Меня они — эти тыловые воины, — почти не знали. Но все, что накапливалось годами, столетиями в озлобленных сердцах против нелюбимой власти, против неравенства классов, против личных обид и своей — по чьей-то вине — изломанной жизни, все это выливалось теперь наружу с безграничной жестокостью. И чем выше стоял тот, которого считали врагом народа, чем больше было падение, тем сильнее вражда толпы, тем больше удовлетворения видеть его в своих руках. А за кулисами народной сцены стояли режиссеры, подогревающие и гнев и восторги народные, не верившие в злодейство лицедеев, но допускавшие даже их гибель для вящего реализма действия, и во славу своего сектантского догматизма. Впрочем, эти мотивы в партийной политике назывались «тактическими соображениями»…
Я лежал закрытый с головой шинелью, и под градом ругательств старался дать себе ясный отчет:
— За что?
Проверка этапов жизни… Отец — суровый воин с добрейшим сердцем. До 30 лет крепостной крестьянин; сдан в рекруты; после 22 лет тяжелой солдатской службы николаевских времен, добился прапорщичьего чина. Вышел майором в отставку. Детство мое тяжелое, безотрадное. Нищета — 45 рублей пенсии в месяц. Смерть отца. Еще тяжелее — 25 рублей пенсии матери. Юность — в учении и в работе на хлеб. Вольноопределяющимся — в казарме на солдатском котле. Офицерство. Академия. Беззаконный выпуск. Жалоба, поданная государю на всесильного военного министра. Возвращение во 2-ю артиллерийскую бригаду. Борьба с отживающей группой старых крепостников; обвинение ими в демагогии. Генеральный штаб. Цензовое командование ротой в 183-м Пултусском полку. Вывел окончательно рукоприкладство. Неудачный опыт «сознательной дисциплины». Да, господин Керенский, и это было в молодости… Отменил негласно дисциплинарные взыскания — «следите друг за другом, останавливайте малодушных — ведь вы же хорошие люди — докажите, что можно служить без палки». Кончилось командование: рота за год вела себя средне, училась плохо и лениво. После моего ухода старый сверхсрочный фельдфебель Сцепура собрал роту, поднял многозначительно кулак в воздух и произнес внятно и раздельно:
— Теперь вам — не капитан Деникин. Поняли?..
— Так точно, г. фельдфебель.
Рота, рассказывали потом, скоро поправилась.
Потом манчжурская война. Боевая работа. Надежды на возрождение армии. Открытая борьба в удушаемой печати с верхами армии, против косности, невежества, привилегий и произвола; борьба за офицерскую и солдатскую долю. Время было суровое — вся служба, вся военная карьера была поставлена на карту… Командование полком. Непрестанные заботы об улучшении солдатского быта. Теперь уже после Пултусского опыта — требовательность по службе, но и бережение человеческого достоинства солдата. Как будто понимали тогда друг друга, и не были чужими. Опять война. Железная дивизия. Близость к стрелку, общая работа. Штаб — всегда возле позиции, чтобы разделить с войсками и грязь, и тесноту, и опасности. Потом длинный страдный путь, полный славных боев, в которых общая жизнь, общие страдания и общая слава сроднили еще более и создали взаимную веру, и трогательную близость.
Нет, я не был никогда врагом солдату. Я сбросил с себя шинель и, вскочив с нар, подошел к окну, у которого на решетке повисла солдатская фигура, изрыгавшая ругательства.
— Ты лжешь, солдат! Ты не свое говоришь! Если ты не трус, укрывшийся в тылу, если ты был в боях, ты видел, как умели умирать твои офицеры. Ты видел, что они…
Руки разжались, и фигура исчезла. Я думаю — просто от сурового окрика, который, невзирая на беспомощность узника, оказывал свое атавистическое действие.
В окне и в дверном глазке появились новые лица… Впрочем, не всегда мы встречали одну наглость. Иногда, сквозь напускную грубость наших тюремщиков, видно было чувство неловкости, смущение и даже жалость. Но этого чувства стыдились. В первую холодную ночь, когда у нас не было никаких вещей, Маркову, забывшему захватить пальто, караульный принес солдатскую шинель; но через полчаса — самому ли стыдно стало своего хорошего порыва, или товарищи пристыдили — взял обратно. В случайных заметках Маркова есть такие строки: «Нас обслуживают два пленных австрийца… Кроме них, нашим метрдотелем служит солдат, бывший финляндский стрелок (русский), очень добрый и заботливый человек. В первые дни и ему туго приходилось — товарищи не давали прохода; теперь ничего, поуспокоились. Заботы его о нашем питании прямо трогательны, а новости умилительны по наивности. Вчера он заявил мне, что будет скучать, когда нас увезут… Я его успокоил тем, что скоро на наше место посадят новых генералов — ведь еще не всех извели»…