Михаил Меньшиков - Выше свободы
Что для меня лично было чрезвычайно тяжко, это видеть, что А.С. Суворина мучило приближение смерти. Чересчур он был жизнеспособен и могуч, и очевидно, естественный предел его был не близок. Есть натуры равнодушные к жизни и к смерти - их не жаль терять. Есть натуры, в которых родник жизни как бы совсем высох, и им еще в молодые годы становится жизнь противной. Они без сколько-нибудь уважительного повода стреляются или вешаются. Таких почти не жаль, как не жаль совсем истощенных старостью и заживо разложившихся. Но видеть, как борется со смертью человек мощный души и еще крепкого тела - тяжело. Не умея ничем утешить, ничем утишить страдания таких больных, я обыкновенно стесняюсь навещать их. Это все равно как если к человеку в крайнем несчастии приходит человек крайне счастливый: один вид его должен быть возмутительным для страдальца. Если мне объявлен смертный приговор, то надо быть великим философом, как Сократ, чтобы беседовать с друзьями о бессмертии и просить их, чтобы увели жену с ее слезами. Если же я не философ, то отчаянию моему нет меры... Из всех посетителей в такие минуты смерть является, пожалуй, самым искренним и, может быть, единственным освободителем от пытки.
Из многочисленных знакомых А.С. Суворина, кажется, только один выполнил свой долг перед покойным и в первый же год после его смерти составил небольшую книжку воспоминаний о нем. Это В.В. Розанов, собравший десятка два писем к нему Суворина и снабдивший их комментариями. У меня, что касается событий, встреч, разговоров, болезненно слабая память, и то, что я в состоянии вспомнить о человеке, - это разве лишь общий его образ, его тип, душа, характер. Помню, что впервые встретился я с Алексеем Сергеевичем двадцать лет назад у Н.С. Лескова, на Фурштадтской. Года два перед этим я стал подписывать свои статьи в "Книжках недели" и обратил на себя некоторое внимание - между прочим, и Суворина. От его имени поэт В.Л. Величко мне передавал очень лестные отзывы. Уже больной тогда, но еще не близкий к смерти Лесков ко мне чрезвычайно благоволил. Он и устроил "вечерок", чтобы познакомить нас, нескольких "начинающих" его друзей, со знаменитым издателем "Нового Времени". Были тут Л.И. Веселитская-Микулич, A.M. Хирьяков, А.И. Фаресов, кажется, Алехин - толстовец и еще кто-то. Но "вечерок" вышел малоинтересным. Два знаменитых старца - Лесков и Суворин имели что вспомнить и о чем поговорить, мы же, "молодые", несколько дичились Суворина, и он нас. При всей властности характера и писательской неустрашимости этот корифей печати был очень застенчив и лично скромен почти до смешного. Из всего разговора тогдашнего помню только жалобу Суворина на Сергея Атаву. "Кажется, чего бы еще человеку: получает шесть тысяч, хочет - пишет, хочет - нет, а кончил тем, что совсем обленился, совсем бросил писать". Я тогда подумал - ох, нелегкая участь издателей и редакторов, если с каждым любящим выпить фельетонистом приходится столько нянчиться...
После первой встречи мне лет семь или больше не приходилось сталкиваться с Сувориным. Помню один сочувственный отзыв его и цитату из моей статьи в "Маленьких письмах" (по поводу "Царя Феодора"). Когда праздновался 25-летний юбилей "Нового Времени", я был приглашен как гость в числе других литераторов. Казалось бы, был повод возобновить знакомство, но я постеснялся им воспользоваться. Навещал я покойного Чехова в суворинском доме - и тоже не встретился со "стариком". Только в 1901 году, когда "Неделя" погибала и мы, сотрудники, пытались спасти ее, - по просьбе В.П. Гайдебурова я поехал к Суворину поговорить - не купит ли он этот журнал. У меня, может быть, не хватило уменья и настойчивости в чужом деле, но ничего из него не вышло. Суворин обещал подумать, поговорить с кем-то, наговорил много любезностей по адресу "Недели", основатель которой - Павел Гайдебуров - был товарищем Суворина по "С.-Петербургским ведомостям" Корша. Потолковав достаточно долго о "Неделе" и тогдашних событиях, уже довольно тревожных, Суворин спросил, где я собираюсь работать. Я назвал два-три предложения, еще не принятые мной окончательно. Он предложил мне писать в его газете. Многие сотрудники "Недели" одновременно работали и в "Новом Времени". Я согласился. Отлично помню короткую формулу нашего "договора", конечно, устного. "По какой же части вы хотите, чтобы я писал?" - спросил я. "Пишите что угодно и как угодно, - я хорошо знаю вас по "Неделе", одно условие помните, что над нами цензура..."
Гнет цензуры, тогда крайне грубый, теперь перешедший в бесплотное, но еще очень ощутимое состояние, - преследовал Суворина до гроба и за гробом.
Свобода мысли
Рассказываю обстоятельства, при которых я сошелся с Сувориным, чтобы показать, каким духом свободы дышал этот писатель, которого журнальные враги обвиняли в служении обскурантизму. Конечно, он подчинялся инквизиции слова и хоть со скрежетом зубов урезывал и в своих статьях, и в статьях сотрудников слишком "опасные" места. Что он имел право опасаться цензуры, я убедился после первой же своей статьи. Она появилась в конце апреля, а в начале мая 1901 года "Новое Время" совершенно внезапно было приостановлено на неделю за статью А.П. Никольского, теперешнего члена Государственного Совета и представителя наместника кавказского. Подивитесь капризу тогдашней цензуры. Кроме крайне острого пера самого Суворина в "Новом Времени" тогда работала группа довольно ярких публицистических талантов (Скальковский, Сигма, Петерсен, Лялин и пр.), но кара цензурная постигла не их нервные выпады, а вполне уравновешенную и спокойную финансовую статью превосходительного сотрудника, известного патриота, через четыре года получившего на некоторое время даже министерский портфель. Финансовая статья, конечно, была вполне благонамеренной и покоилась на официальных данных - но именно в нее-то и ударили перуны Театральной улицы. Само собою понятно, что Суворин боялся цензуры, боялся всю жизнь и до самой смерти, ненавидя стеснения честной мысли, откуда бы они ни шли. Не боялись цензуры лишь издатели-шарлатаны, которым нечего было терять, которые на цензурных приостановках и закрытиях чахлых листков делали себе рекламу и обирали простодушных подписчиков. У Суворина был огромный корабль "Нового Времени". Он с удвоенной осторожностью вел его по узкому и извилистому фарватеру, где роль подводных камней часто играли бюрократические капризы. То, что сходило с рук мелкоплавающим пирогам и байдаркам разных журнальных дикарей, повело бы к катастрофе столь крупного и в течение долгих десятилетий единственного русского национального органа с серьезным европейским значением. Суворин это знал и был осторожен, оберегая не только свое личное, но и русское общественное достояние. Но что уступая казенной цензуре, он был истинный сторонник свободы, доказывает полная свобода мнений, предоставленная всем или, по крайней мере, более значительным сотрудникам.
Суворин говорил обыкновенно: "Я вас считаю талантливым писателем, иначе не пригласил бы сотрудничать; этого довольно: пишите что хотите и как хотите". Тупицы левого лагеря называли это беспринципностью, но это было только отсутствие цензуры - той внутренней, домашней цензуры, тирания которой в кружковых и направленческих журналах куда тяжелее всякого жандармского надзора. Полицейский надзор все-таки имеет в виду одну довольно узкую область - религиозно-политическую. Вне этого запретного сектора правительство всегда разрешало свободу мнений. Не то внутренние цензора - радикальные редакторы. Кроме охраняемого правительством угла мнений, в котором радикалы предписывают мыслить всегда и непременно наперекор закону, - вся остальная неизмеримая область мышления подвергается стрижке под радикальную гребенку. Ничего индивидуального, ничего несогласного с шаблоном, раз навсегда установленным, точнее заимствованным от старых нигилистических времен. Бездарности мысли обыкновенно сопутствует ее трусость. Страх отступить от когда-то утвержденного, сделавшегося казенным, "образца" доходит до комизма. Радикалы не замечают, что именно они являются самыми закоснелыми рутинерами. Мертвую неподвижность их духа нельзя назвать даже консерватизмом. Такими идолопоклонниками без всякой критики могут быть только дикари. Покойный Суворин был слишком талантлив, чтобы помириться с рабством мысли, хотя бы оно налагалось своей же литературной братией. Сделавшись полновластным хозяином большой газеты, он дал писателям ее по крайней мере внутреннюю свободу. Уважая собственный талант, природу которого он ощущал и понимал, Суворин уважал всякое талантливое слово, хотя бы казавшееся ему неверным. Кто знает из смертных, что верно и что не верно? Суворин безотчетно чувствовал, что истинный дух жизни "дышит, где хочет" и что высказанная мысль часто есть просто высказанная воля. Не дать ей высказаться, значит задушить ее, и это всегда похоже на смертоубийство... Надо, чтобы в благородных формах все жило на свете, ибо замыслы Создателя нам далеко не вполне известны. Вчерашний яд сегодня оказывается целебным средством, вчерашняя ересь - сегодня великое открытие. Можно ли взять на себя с легким сердцем роль палача идей? Грубоватой с виду, но по существу тонкой и нежной душе Суворина подобное палачество было противным. Он боролся, сколько мог, с противными мнениями, но не душил их. О, само собой, тут не обходилось без злоупотреблений. Не все случайные и даже постоянные сотрудники "Нового Времени" стояли на высоте понимания самого Суворина. Под предлогом свободы они увлекались нередко и "родством, свойством, дружбою" и разными другими побуждениями. Не все, говорю я, являлись свидетелями достоверными своей собственной мысли. Но это уже их дело - это слабость вообще человеческой природы. Суворин предполагал всех достойными свободы мысли и свободы жизни...