Николай Дубровин - Наши мистики-сектанты. Александр Федорович Лабзин и его журнал "Сионский Вестник"
«Отец мой, — говорит современник [75], — считался человеком очень религиозным в церковно-обрядном смысле этого слова». Он твердо знал чин богослужения, но едва ли понимал и мог объяснить то, что совершалось перед его глазами. Большинство, не зная церковно-славянского языка, не понимало книг религиозного содержания. «Значение славянских слов, — говорит Н.И.Пирогов [76], — мне иногда объяснялось; но и в школе от самого законоучителя я не узнал настолько, чтобы понять вполне смысл литургии, молитв и т. п. Заповеди, Символ веры, Отче наш, катехизис — все это заучивалось наизусть, а комментарии законоучителя хотя и выслушивались, но считались чем-то не идущим прямо к делу и несущественным... Слова молитв так же, как и слова Евангелия, слышавшиеся в церкви, считались сами по себе словами святыми, исполненными благодати Св.Духа; большим грехом считалось переложить их и заменить другими; дух старообрядчества, только уже Никоновского старообрядчества, был господствующим. Самые слухи о переложении священных книг или молитв на общепонятный русский язык многими принимались за греховное наваждение».
Такое понятие хранили в себе лица самые религиозные, так что, когда 15-тилетний Лабзин переложил в стихи плач Иеремии, то юный стихотворец был наказан матерью за то, что читал Библию. He подозревая, что Библия может служить к просвещению разума, религиозная женщина считала ее книгою, потребною только для священников и вредною для сына. В то время самые набожные лица были уверены, что от чтения Библии люди с ума сходят [77].
Незнание церковно-славянского языка заставляло многих знакомиться с евангельскими истинами по иностранным сочинениям. «Теперь большую заботу мне делает, — писал Филарет [78], — предпринятое по Высочайшей воле изъяснительное переложение Нового Завета на российское наречие, частью для простого народа, частью для просвещенных нынешнего века, которые, не разумея славянского наречия, читают Евангелие на французском».
При полном отсутствии изданий священных книг на отечественном языке, люди, даже вполне образованные, были вовсе незнакомы с основными догматами православной церкви. Князь Алексей Ширинский-Шихматов встретил в своем соседе по имению такое извращенное понятие о вере, которое превосходило все ереси, имя христиан на себе носящие. Когда Шихматов разъяснил соседу его заблуждения, то тот пришел в ужас от ошибочности своего верования. Он полагал, что Творца составляют Бог-Отец, Бог-Сын и Пресвятая Богородица. Когда Шихматов спросил соседа, откуда такое нехристианское мнение, то получил ответ, что о св. Троице он никогда не имел евангельского понятия.
— A как в письмах, получаемых от лиц набожных и благочестивых, — говорил помещик, — я всегда видел Божию Матерь непрестанно упоминаемою со Спасителем, то и не смел о ней иначе мыслить, как почитая ее равною с Ним.
«По многим признакам видно, писал князь А.Шихматов брату, — что многие из невежествующих в вере почитают Божию Матерь больше Спасителя. Да оно и очень естественно, ибо они, не слыхав и не зная ничего о таинстве искупления и воплощения, и не имея никакого понятия основательного о божестве, слыша в поклоняемых Матерь и Сына, без сомнения, по порядку земных вещей, предпочитают ее Сыну...
«Неведение Бога есть первейшая вина зла и корень зол частных и общественных. Это есть источник всех нравственных болезней, которыми недугует наша невежествующая братия; эта болезнь так распространившись, что ее можно даже назвать духовною эпидемией».
При таких понятиях религия, не дававшая нравственного удовлетворения, сводилась к одной внешней формальности. Знать наизусть псалмы, тексты из Священного Писания — считалось необходимым; но о внутреннем содержании их никто понятия не имел. Отсюда происходило весьма странное отношение к церкви и молитве. Один из современников того времени говорит, что бабушка его твердо знала церковную службу и часто сама читала молитвы во время молебнов, которые служили ей на дому в праздничные дни. Это чтение не мешало ей, однако же, развлекаться предметами, совершенно чуждыми богослужению, «так что мы не могли удержаться от смеха при вопросе или замечании, которыми неожиданно прерывался псалом или молитва. — «Отче наш, и же еси на небесах», читала бабушка, и вдруг, взглянув в окно, кричала: девка, посмотри, кто там приехал. «Помилуй мя, Боже, по велицей милости Твоей» — девка, беги скорее в сад, выгони корову» [79].
Тот же современник рассказывает, что когда, однажды, священник вздумал сказать проповедь и дьячек взялся за аналой, то стоявшее против царских врат влиятельное лицо, махнув рукой, проговорило: «Не надо, батюшка! Уж поздно, пора обедать». Такое нарушение благочиния и несоблюдение благопристойности в церквях встречались довольно часто. Во время богослужения многие входили в алтарь, громко разговаривали, мешали священнослужителям отправлять службу; некоторые становились спиною к иконам и мало обращали внимания на то, что происходило в церкви. Все это заставило императора Александра I, бывшего несколько раз личным свидетелем подобного нарушения благочестия, поручить митрополиту Амвросию сделать соответствующие распоряжения. В октябре 1804 года последовал указ Синода, чтобы, на основании Кормчей книги [80], никто не входил в алтарь и не закрывал перед алтарем места, необходимого для священнослужителей; чтобы никаких разговоров в церкви и хождения с места на место не было. Нарушителей благочестия поручалось приводить в порядок, на основании устава Благочиния [81], в городах посредством полицейских чинов, а в селениях — через сельских начальников.
Нет надобности говорить, что распоряжение это не исполнялось, и, спустя много лет, архиепископу Филарету, впоследствии митрополиту московскому, пришлось указывать на странное отношение многих к церкви и религии вообще.
«Некоторые, говорил он [82], в темном ощущении познают важность алтарей и, по-видимому, не чуждаются дома Божия, но не разумеют ни того, как должно в него входить, ни того, как обращаться в нем. Поставив тело в храме, уверяют себя, что уже пребывают с Богом, но находящиеся в сем положении не более иногда принадлежат дому Божию, как, — если позволено так выразиться, — истуканы, украшающие только наружность его.
Служат Богу, как рабы, не столько для того, чтобы совершить волю Его, сколько для того, чтобы уклониться от гнева Его. Работают Ему в уреченное время, как наемники, дабы получить от Него плату земных благословений и потом на врагов Его, — на мир и плоть — иждивать дары Его. Какое несообразное с величеством и благостию Божиею богослужение!»
Но тогда об истинном богослужении мало кто думал, и в образованном обществе существовало убеждение, что можно быть добродетельным, набожным и благочестивым, не заходя в церковь, не зная никаких догматов. В самом деле, нельзя же было идти в разрез с убеждениями менторов-эмигрантов, которым мы добровольно подчинялись и которые приняли на себя роль руководителей и воспитателей общества. В то время каждый, даже небогатый дворянин самой отдаленной губернии, считал необходимым иметь своего маркиза-гувернера или хотя «одну штуку из этого волчьего стада», как выразился позднее М.П.Погодин. Помещик Пензенской губерний Жедринский, y которого было всего 300 душ, обремененных долгами, поручил воспитание своего сына виконту де-Мельвилю [83].
— He было y нас для французов середины, говорит Ф.Вигель, ils devenaient outchitels ou grand seigneurs.
Необходимость добывать себе хлеб заставила эмигрантов рассыпаться по всей России и соглашаться исполнять то, что им предлагали. Обладая самыми поверхностными знаниями, они не затруднялись брать на себя обязанности учителей в учебных заведениях и были разбираемы доверчивым дворянством в должности воспитателей и гувернеров к детям. Звание учителей в наших глазах казалось немного выше холопа-дядьки, вечного соперника мусьи, и потому учителей брали в дом, не справляясь об их нравственности и о том, что они знают, лишь бы был француз, а если его добыть было нельзя, то хоть какой-нибудь иностранец.
«Не странны ли покажутся беспристрастному созерцателю нашего образования, — писал И.Богданович [84], — непостоянство наше и перемены вкуса. Давно ли было время, когда во всем мы подражали немцам? Пользуясь их сведениями, мы воспитывали детей наших по их форме, старались быть хладнокровны, как они, и в самых даже безделках мы хотели германиться. Их стол, обхождение, кривлянье в танцах — все называлось y нас изящным.
«Но коль скоро появились французы — исчезло очарование. Их веселый нрав, свободное обхождение, скорые и острые выдумки, проворство и гибкость вскружили всем головы. Всяк хотел иметь учителем француза, всяк хотел сделать детей французами. Бедные немцы, которые не знали модного языка, принялись за ремесла, и мы выиграли гораздо больше. В течение некоторого числа лет все заговорили по-французски и природный язык свой так смешали, что трудно было угадать, какой нации мы более принадлежали. Все, что называлось парижским, сделалось нам общим. Мы желали, чтобы воспитание произвело чудо, чтобы мы от оригиналов не были различны.