Лора Олсон - Традиция, трансгрессия, компромисc. Миры русской деревенской женщины
В главах 4 и 5 рассматриваются певческие практики. В главе 4 описываются исторические и индивидуальные контексты группового фольклорного пения, причем особое внимание уделяется определенному виду песен, популярному в сегодняшней деревне: балладам и романсам, укоренившимся в русской деревенской культуре в конце XIX века. Эти песни мелодраматичны и патриархальны, однако они развивают новый взгляд на романтические отношения, представляя их как отношения любовные, в большей степени удовлетворяющие личным желаниям, нежели социальной норме. Мы сопоставляем такие песни с двумя другими мелодраматическими дискурсами – сплетнями и «мыльными операми», которые играют значительную роль в жизни наших собеседниц и служат артикуляции изменяющихся с конца XIX до середины XX столетия культурных парадигм. В советском контексте использование мелодраматической модальности служило определенной формой сопротивления внешнему требованию, предполагающему приоритет общественных интересов над личными. В постсоветском контексте эти практики остаются для деревенских женщин эстетически значимыми, обеспечивают их определенной социальной властью и удовлетворяют их ностальгическую потребность в культуре и ценностях поколения их матерей.
В главе 5 говорится о том, как женщины используют в персональном, социальном или официальном контексте трансгрессивный жанр частушки, которая часто сочинялась самой исполнительницей и пропевалась ею во время частушечного диалога. В советское время частушку «приручали» народные хоры, используя ее в концертах; с другой стороны, публичное исполнение политической или эротической частушки зачастую приводило к карательным санкциям – аресту и ссылке в лагеря. Тем не менее частушка была одним из самых популярных фольклорных жанров: частушечная речь использовалась для проблематизации и расшатывания наличной социальной иерархии. Частушки вызывали ритуальный смех – особый тип коммуникации, при котором трансгрессия не только допустима, но составляет «правило игры». Амбивалентное качество этого смеха очевидно, поскольку для наших собеседниц он служит, с одной стороны, источником торжества и способом стяжания символического капитала, с другой – источником страха и социальной тревоги.
В главах 6 и 7 мы рассматриваем магические практики. В главе 6 мы уделяем особое внимание материнству и тому, как молодая мать обучается тем навыкам, которые понадобятся ей, чтобы справиться со сверхъестественными силами, угрожающими ей или ее ребенку. Мы показываем, как в этом процессе вертикальные отношения власти и подчинения между старшими и младшими женщинами превращаются в отношения эмоциональной близости и доверия.
В главе 7 рассматривается магия (в частности, наведение и снятие порчи) как форма знания и, следовательно, власти, которую приписывают отдельным членам деревенского сообщества. В отличие от ученых, которые рассматривали колдовство в свете сохранившихся дохристианских верований, мы исследуем дискурс магии, способы, которыми он формирует социальные сети. Мы различаем разные дискурсы, существующие в пределах деревенского коммуникативного сообщества: для некоторых порча представляет собой основной жизненный сюжет, для других этот сюжет не является значимым; третья же группа, по-видимому, использует такие нарративы как вид социального капитала, создавая себе репутацию «знающих» внутри сообщества.
В главе 8 мы обращаемся к рассказам женщин о сверхъестественном. Собиратели фольклора много чаще, чем сказки, слышат от своих деревенских собеседников былички (мифологические рассказы). Для нас факт связи таких рассказов с биографией и социальной позицией собеседницы был гораздо более значимым, нежели факт подтверждения архаического верования. Женщины часто рассказывали нам былички в контексте разговоров о повседневной жизни: когда учили нас, как жить, или когда рассказывали о собственных переживаниях. Мы полагаем, что, вырывая фольклорную историю из контекста жизни – или, что то же самое, из разговора, – мы можем уничтожить самый существенный элемент этого нарратива. Рассказывание быличек действительно связано с традиционными верованиями, но также оно связано с выбором человека – идти ли с традицией на компромисс, следовать ей или нарушать ее.
В главе 9 исследуется роль женщины как хранительницы памяти в постсоветской русской деревне. Мы описываем роль старших женщин, большух, в организации и направлении духовной жизни семьи и сообщества. В середине жизни, движимые экзистенциальными и эмоциональными потребностями, женщины приходят к выбору этих духовных ролей, а выбрав – исполняют их до конца своих дней. Похоронно-поминальные практики (похороны, поминания и причитания) имеют особую ценность для старших женщин: и как эстетическая деятельность, и как обряды перехода, и как средство развития их внутреннего мира, и как средство поддержания контакта с миром иным, и, таким образом, как исполнение жизненной миссии большухи.
В заключении мы возвращаемся к одному из фундаментальных вопросов, которые мотивировали наше исследование: каковы отношения русских крестьянок с традицией? Если они видят себя хранительницами традиции, то что это – личный выбор, призвание, роль, вмененная им их сообществами? Или же источник этой мотивации находится вне сообщества? Мы завершаем наш текст рассуждениями о природе субъективности и истории, агентивности и традиции.
Глава 1
Патриархальные традиции и женское знание в истории российской фольклористики
Мы начинаем наше исследование с рассмотрения вопроса, который занимал нас в течение многих лет изучения женской культуры русской деревни. В своей полевой работе мы обычно учились на тех непониманиях, которые случались между нами и нашими собеседницами – деревенскими женщинами. Нас интересовало, как такие разрывы отразились в трудах фольклористов предшествующих поколений, уделяли ли исследователи вообще внимание обстоятельству, которое мы считаем одним из принципиальных: гендерной организации жизни русской деревни.
Как показывает наш обзор, гендер находился на периферии исследовательского интереса российских фольклористов вплоть до 1980-х годов[14]. Т. А. Бернштам отмечала, что до ее книги, посвященной жизни деревенской молодежи [Бернштам 1988], к исследованию половозрастной структуры русского общества никто серьезно не относился. Советские исследователи, обращавшиеся к этому предмету вплоть до середины 80-х годов прошлого века, следуя марксистским советским установкам и не ища тому доказательств, полагали, что чем более развито общество, тем менее значимы для него гендерные категории. Дореволюционные исследователи, описывая этнографические явления, отмечали пол и возраст в качестве организующих принципов ритуала, но ограничивались констатацией, рассматривая эти параметры скорее как проявление биологического порядка. В отличие от них Т. А. Бернштам рассматривает пол и возраст как категории, посредством которых организована картина мира крестьян [Бернштам 1988: 3, 6]. Пол и возраст, как она показала, являются ключевыми параметрами социальной структуры крестьянского общества[15]. Но если этнографы хотя бы фиксировали пол и возраст в своих описаниях[16], гендерные характеристики фольклора долгое время не принимались во внимание вовсе.
Для исследователей XIX века «народная словесность» была массивом, не обладающим какими-то индивидуализирующими признаками. Например, А. Н. Афанасьев указывал только место записи сказки, но ничего не сообщал о ее исполнителе. Региональные и этнические особенности были важны, но предполагалось, что фольклорные произведения представляют скорее весь народ в целом, нежели конкретного исполнителя [Пыпин 1856: 49][17]. Гендер находился вне поля зрения фольклористов вплоть до того времени, пока не появился интерес к личности исполнителей. Ситуация стала меняться в 60-х и 70-х годах XIX века: стремясь выявить наиболее ярких певцов и сказителей, фольклористы стали интересоваться конкретными информантами. Они делали это с целью улучшения своих фольклорных собраний, но также, возможно, и для того, чтобы представить нечто в противовес тому портрету крестьянства, который составила журналистика того времени [Frierson 1993a: 163, 168, 173]. Фольклористы представляли сказителей «благородными дикарями», деревенской интеллигенцией, хранящей сокровища национальной культуры. В этом контексте женщины-исполнительницы сказок и былин иногда выглядели бледно. Исполнение эпических жанров женщинами (в отличие от песен и причитаний) оценивалось как упадок традиции, предвосхищающий ее полное исчезновение. Поскольку женская эпическая традиция как самостоятельное явление не рассматривалась, нам неизвестно доподлинно, чтó именно женщины предпочитали исполнять и удерживать в памяти и чем определялся их выбор.