Лев Гумилев - Тысячелетие вокруг Каспия
Таким образом, интенсивность процесса культурогенеза является функцией этногенеза — пассионарного напряжения этноса. Но это справедливо лишь для объяснения смены эпох в истории культуры того или иного этноса, но не для объяснения самого феномена культуры, представляющего причудливую смесь гениальных озарений с заимствованиями. История культуры и этническая история лежат в разных плоскостях.
Интенсивность процесса этногенеза измеряется числом событий в единицу времени. Так, но что считать «событием»? С банальной позиции вопрос не заслуживает ответа. Но вспомним, что столь же очевидны такие явления, как свет и тьма, тепло и холод, добро и зло. Обывателю все ясно и без оптики, термодинамики, этики. Но поскольку мы вводим понятие «событие» в научный оборот, то следует дать дефиницию, т. е. условиться о значении термина.
Однако здесь таится одна трудность: нам надлежит применять термин в том же значении, что и наши источники — древние хронисты. Иначе чтение их трудов станет чрезмерно затруднительно, а часто и бесперспективно. Зато, научившись понимать их способ мысли, мы получим великолепную информацию, усваиваемую читателем без малейших затруднений.
Легче всего определить понятие «событие» через системную методику. Рост и усложнение системы представляется современником нормой, любая потеря или раскол внутри системы отмечается как нечто заслуживающее особого внимания, т. е. событие.[31] Но коль скоро так, то событием именуется разрыв одной или нескольких системных связей либо внутри системы, либо на стыке ее с другой системой. Последствия разрыва могут быть любыми, иной раз весьма благоприятными, но для теоретической постановки проблемы это не имеет значения. Так или иначе событие — это утрата, даже если это то, от чего полезно избавиться. Значит, этническая история — наука об утратах, а история культуры — это кодификация предметов, уцелевших и сохраняющихся в музеях, где они подлежат каталогизации.
9. Слово об утратах
Люди XX в. привыкли к теории прогресса настолько, что перестали даже задумываться над тем, что это такое? Кажется вполне естественным, что люди прошлого жили для того, чтобы оставить нам наследство из полезных навыков и вспомогательных знаний. Вавилоняне придумали начатки математики, эллины — философию и театр, римляне — юриспруденцию, арабы донесли до нас «персидскую мудрость» — алгебру, гербы — персы-огнепоклонники и так далее. При этом угле зрения кажется, что все минувшее имело одну цель — осчастливить потомков, а мы якобы живем ради того, чтобы наши правнуки тонули в безоблачном блаженстве, предаваясь наукам и искусствам.
Не будем сейчас ставить вопрос о том, насколько общей для человечества является эта точка зрения. Опустим из вида эгоистов, обывателей, мизантропов и им подобных. Спросим себя о другом: разве ученые ничего не забывают? Разве в памятниках мировых культур, с их неповторимым разнообразием, историки в состоянии прочесть все шедевры и усвоить все творческие мысли? Конечно, нет! Но допустим, что коллективное сознание науки будущего окажется на это способным, так сделает ли оно эту работу? Нет, ибо это будет противоречить первому принципу — все ценное нам уже оставлено, а забытое — не нужно. И этот вывод будет логичен, ибо отсчет ведется от западноевропейской цивилизации и степень совершенства иных культур определяется похожестью на европейцев. А индивидуальные особенности этносов иных складов забываются как ненужные, как дикость, которую незачем хранить и помнить. А отсюда вырастает еще одна аберрация, характерная для психологии обывателя: люди II в. были глупее людей XX в., потому что остатки их культуры, обнаруженные археологами, куда беднее того обилия предметов техники, науки и искусства, которые существуют в наше время и для всех очевидны.
На первый взгляд это неоспоримо, так как несохранившееся считается небывшим. А если подумать?
Люди прошлых эпох жили не ради нас. Они имели собственные цели, ставили себе интересовавшие их (а не нас) задачи, руководствовались принципами поведения, отличавшимися от наших, и гибли согласно законам природного и исторического бытия, той диалектике, где жизнь и смерть — звенья одной цепи. Они действительно оставили потомкам кое-какое наследство, но до нас дошла из него ничтожная часть. Судить по уцелевшему, не учитывая пропавшего, — значит впадать в заведомую ошибку индуктивного метода: когда частное принимается за общее. Мы ведь знаем, что даже за последние 1800 лет исчезло много памятников, документов, мемуаров.
А теперь перевернем проблему. Допустим, в качестве предположения, что Землю постигла катастрофа, вроде радиоактивного облучения, эпидемия «алой чумы» Джека Лондона, изменения состава атмосферы и т. п., причем большая часть человечества и наземных животных гибнет. Через короткое время биосфера восстановится, но вся бумага успеет окислиться. Значит, истлеют все книги, записи, обои, трамвайные билеты, деньги, игрушки из папье-маше. Учиться можно будет только со слов стариков, переживших катастрофу, а они будут путать и выдумывать. Без справочников и инструкций невозможно ремонтировать машины, которые придут в ветхость и превратятся в металлический лом. Вслед за ними состарятся и дома, так что на местах городов возникнут холмы из строительного мусора, которые зарастут сорными растениями. И через тысячу-другую лет от нашей цивилизации останется меньше, чем от Вавилона, потому что глиняные таблички с записями хорошо сопротивляются времени. А через двенадцать тысяч лет исчезнут даже рельсы, и асфальт будет взломан корнями растений.
Но будут ли правы наши потомки, если они, восстановив культуру, заявят, что до них никакой цивилизации не было, потому что ничего ценного не сохранилось? И, равным образом, они будут неправы, если будут приписывать своим предкам, т. е. нам, сверхъестественные способности и возможности. Единственно разумным для них будет критическое изучение наследия, т. е. разбор исторических источников, к числу коих относятся не только предания, надписи на стенах, предметы искусства и развалины архитектурных комплексов, но и события, в которых запечатлены свершения погибших героев. Что же остается делать историку, рыщущему по степям и лесам в поисках пропавшего наследия?
Ведь интересующие нас в этой книге Евразийская степь и примыкающие к ней леса в I тыс. н. э. вмещали много народов и несколько больших культур, но до потомков дошли случайные намеки на них. То, что бережно хранили сухие почвы Египта и Эллады, под влажной землей Волго-окского междуречья истлевало, а на песках возле Дона и Терека раздувалось ветром. Деревянные дома, как бы они не были прекрасны, недолговечны, а войлочные юрты и того менее.[32] Вот почему самые тщательные сборы аланских, хазарских и древнерусских памятников не могут восполнить неизбежных потерь.
Хуже того, не только дерево и войлок, использованные как строительные материалы, исчезают бесследно, недолговечны и камни. Здания на поверхности Земли всегда подвергаются процессам выветривания, стремящимся выровнять поверхность, т. е. повысить пространственную энтропию. Но оказывается это еще не все. Карбонатные породы камня являются окаменевшей древней атмосферой планеты, которая находится в динамическом равновесии с окружающей нас ныне средой. Памятники из этого материала сходны с живыми растениями и тоже подсасывают грунтовые воды, часто засоленные или содержащие водоросли; этим они ускоряют свою естественную гибель, а тем самым и превращение архитектурного шедевра в груду рассыпающихся камней.
Гораздо большей устойчивостью обладают силикаты: граниты, базальты, габбро, кварциты и другие соединения кремния. Но их слабое место — швы между монолитами, отчего глыбы легко выпадают из стен построек. Поэтому применение их ограничено.[33]
Итак, любые создания рук человеческих обречены или на гибель, или на деформацию, причем для этого часто не нужно тысячелетий. Вот почему простое изучение материальной культуры неизбежно ведет к искаженному видению прошлого, а этнологическая реконструкция становится единственно возможным путем его понимания.
10. Биполярность этносферы
В завершение обзора методов и принципов этнологического исследования следует сказать еще об одном принципе, вынесенном в заголовок параграфа.
Выше мы отметили, что в обскурации упадок культуры неизбежен. Пассионарное напряжение этнической системы спадает до гомеостаза, что при наличии множества субпассионариев снижает резистентность не столько этнической, сколько социально-политической системы, разваливающейся от этого в мучительных судорогах. Но субпассионарии нежизнеспособны. Они стекают с тела системы, как мутная вода, а гармоничные персоны продолжают трудиться, воспитывать детей и уже никогда не стремятся ломать здания, жечь книги, разбивать статуи и убивать ученых. А ведь это все делается, и не только в эпохи обскурации. Достаточно вспомнить немецких инквизиторов XVI в., которые были современниками гуманистов эпохи Возрождения, или византийских иконоборцев. И тех и других, да и всех им подобных, нельзя упрекнуть в нехватке пассионарности. Очевидно, однозначное решение проблемы будет неполным. Оно необходимо, но недостаточно.