Жозеф де Местр - Рассуждения о Франции
Нужно было быть сильно несведущим, не поняв названное Бэконом interiora rerum, [87]чтобы вообразить, будто люди могли достичь подобных учреждений (стр.59 >)ранее сделанными умозаключениями и будто они могут быть плодом какого-то обсуждения. [88]
Впрочем, национальное представительство отнюдь не свойственно одной Англии; оно обнаруживается во всех монархиях Европы; но живо оно только в Великобритании, в других же местах оно мертво или спит; и в замысел небольшого сочинения отнюдь не входит рассматривать, ведет ли это отрешение от прошедшего к несчастью для человечества и не следовало бы вернуться к старинным укладам. Довольно заметить, обратившись к истории: 1) что в Англии, где национальное представительство получило и сохраняет большую силу, чем где бы то ни было, о нем и речь не шла до середины тринадцатого века; [89]2) что оно (стр.60 >) отнюдь не было ни изобретением, ни следствием обсуждения, ни результатом действия народа, использующего свои извечные права; но что честолюбивый воин ради удовлетворения своих особых намерений реально установил равновесие трех властей после сражения при Льюисе, не сознавая, что сотворил, как это всегда получается; 3) что не только приглашение Общин в национальный совет было монаршим пожалованием, но что, в принципе, король назначал представителей провинций, городов и местечек; 4) что даже после того, как общины заставили выговорить себе право посылать представителей в парламент во время паломничества Эдуарда I в Палестину, они обладали лишь совещательным голосом; они представляли свои жалобы, подобно французским Генеральным Штатам, и формула проистекавших от престола пожалований вследствие их прошений постоянно гласила: даровано королем и духовными и светскими сеньорами на смиренные просьбы Общин; 5) наконец, что предоставленное Палате Общин право соучастия в законотворчестве еще довольно молодо, ибо едва восходит к середине пятнадцатого века.
Таким образом, если понимать под словом национальное представительство некотороечисло представителей, посланных некоторымилюдьми, взятыми в некоторыхгородах или местечках в силу старинного пожалования суверена, то не надо спорить о словах: такое правление существует, и это английское правление.
Но если хотят, чтобы весь народ был представлен, чтобы он смог бы быть представлен непременно посредством какого-то полномочия [90]и чтобы любой(стр.61 >)гражданин был способен давать или получать одно из этих полномочий, за некоторыми неизбежными физически и морально исключениями; и если сверх того намереваются присовокупить к подобному порядку вещей упразднение всякой знатности и наследования должностей, то это представительство есть вещь, никогда не виданная и никогда не могущая преуспеть.
Приводят пример Америки; я не знаю ничего столь выводящего из терпения, как похвалы, которыми награждают это дитя в пеленках: пусть оно вырастет.
Но для внесения всевозможной ясности в эту дискуссию надо заметить, что зачинщики французской Республики не только очень хотели доказать, что усовершенствованноепредставительство, как выражаются нововводители, возможно и хорошо; но еще и то, что народ, благодаря этому средству, может удержать свой суверенитет(как они говорят еще) и образовать, в своей целостности, Республику. Это корень вопроса; ибо если Республикаразмещена в столице и если остальная Франция была бы подданнойРеспублики, то это не к выгоде народу-суверену.
Комиссия, [91]которой поручено в конце концов представить порядок обновления одной трети [92][в Конвенте], определяет численность Французов в тридцать миллионов. Согласимся с этим числом и предположим, что Франция сохраняет свои завоевания. Ежегодно, согласно нормам конституции, двести пятьдесят человек, выбывающих из состава законодательного корпуса, будут заменяться двумястами пятидесятью другими. Из этого следует, что если пятнадцать миллионов взрослых мужчин, предполагаемых при этом населении, были бы бессмертными, имели бы право на представительство и назначались бы неизменно по порядку, то каждому Французу отправлять по очереди (стр.62 >)национальный суверенитет удалось бы раз в шестьдесят тысяч лет. [93]
Но поскольку в подобный срок людям остается только время от времени умирать, поскольку, вообще, выбор может останавливаться на одних и тех же, и поскольку множество людей по природе и по здравомыслию всегда будут неспособными к национальному представительству, то воображение потрясает громадное количество суверенов, осужденных на то, чтобы умереть, не поцарствовав.
Руссо утверждал, что национальная вопя не может быть делегирована; люди свободны говорить да или нет и спорить тысячу лет по вопросам избирательных коллегий. Но что неоспоримо, так это то, что представительная система прямо исключает отправление суверенитета, особенно во французском образце, где права народа ограничиваются назначением тех, кто назначает; где он не только не может предоставить особые полномочия своим представителям, но где закон озабочен разрывом всякой связи между ними и их соответствующими провинциями, предупреждая этих представителей о том, что они отнюдь не являются посланцами тех, кто их послал, но посланцами Нации; великое слово, бесконечно удобное, ибо с ним творят все, чего захотят. Короче, невозможно вообразить законодательство, лучше рассчитанное на истребление прав народа. Следовательно, был вполне справедлив тот презренный якобинский заговорщик, который откровенно отвечал во время судебного допроса: Я думаю, что нынешнее правительство является узурпатором власти, нарушителем всех прав народа, который оно ввергло в самое прискорбное рабство. Это ужасный порядок счастья для немногих, опирающегося(стр.63 >) на угнетение множеств. Это аристократическое правление так заткнуло народу рот, так опутало его цепями, что разорвать их ему становится труднее, чем когда бы то ни было. [94]
Так вот, что за дело Нации до пустой чести представительства, в котором она участвует столь косвенно и которого миллиарды существ никогда не добьются? Разве суверенитет и управление оттого становятся для нее менее чуждыми?
Но, могут сказать, используя тот же довод, что за дело нации до пустой чести представительства, если полученный порядок утверждает публичную свободу?
Но речь-то идет не об этом: вопрос состоит не в том, чтобы узнать, может ли французский народ быть свободным благодаря данной ему конституции, а в том, может ли он быть сувереном. Подменяется вопрос, чтобы уклониться от вывода. Начнем с исключения [проблемы] отправления суверенитета; подчеркнем то фундаментальное обстоятельство, что суверен всегда будет в Париже и что весь этот шум о представительстве ничего не значит; что народ остается совершенно отстраненным от правления; что он является более зависимым, чем при монархии, и что слова великая республикаисключают друг друга, как слова квадратный круг. А именно это доказано арифметически.
Вопрос, стало быть, сводится к тому, чтобы узнать, в интересе ли французского народа быть подданным исполнительной директории и двух советов, учрежденных согласно конституции 1795 года, больше, чем подданным царствующего короля, согласно старинному устроению.
Проблему гораздо легче решить, чем поставить. Следовательно, надо отставить в сторону это слово республикаи говорить только о правлении. Я отнюдь (стр.64 >)не стану рассматривать, способно ли оно составить публичное счастье; Французы слишком хорошо это знают! Посмотрим только, при том, что оно собой представляет и каким бы образом оно не назначалось, позволительно ли верить в его прочность.
Поднимемся прежде всего на высоту, подобающую существу разумному, и с этой верхней точки обзора рассмотрим источник данного правления.
Зло не имеет ничего общего с существованием; оно не может созидать, поскольку сила его сугубо отрицательна: Зло есть раскол бытия; оно не является истиной.
Однако отличает французскую Революцию и делает ее единственным в своем роде событиемв истории как раз то, что она в корне дурна; никакая толика добра не утешает в ней глаз наблюдателя: это высочайшая из известных степень развращенности; это сущее похабство.
На какой еще странице истории обнаружится столь великое количество пороков, выступающих одновременно на одном театре? Какое ужасающее соединение низости и жестокости! какая глубокая безнравственность! какое забвение всякого стыда!
Молодость свободы [95]обладает столь поразительными чертами, что невозможно в них обмануться. В эту эпоху любовь к родине есть религия, а уважение к законам — суеверие. Характеры сильно выражены, нравы суровы: все добродетели светятся одновременно; факции [96]устремляются к пользе отечества, ибо оспаривается только честь служить ему; все, вплоть до преступления, отмечено печатью величия. (стр.65 >)