Эдуард Перруа - Столетняя война
Но одна лишь устойчивость институтов не объясняет популярности режима. Она формирует его основу, но не вдыхает в него душу. Престиж Людовика Святого не зависел от органов управления и суда, парламентов, иерархии функционеров. Если Карл VII и Людовик XI командовали целыми армиями чиновников, это не обязательно значит, что им повиновались лучше, чем святому королю. Бесценная поддержка, которую они получили как наследие Столетней войны, была поддержкой со стороны национального чувства, которое отныне и веками будет кристаллизоваться вокруг особы суверена: эта преданность монархии сильней, чем была феодальная верность в любой период прошлого. Чувство, о котором мы говорили, на заре XV в. было еще очень нестойким, а в момент заключения договора в Труа, казалось, угасло совсем. Однако вскоре жизненный опыт народа возродил его и дал ему вызреть. Для того чтобы совершилась эта нравственная трансформация, ярких примеров которой на последней стадии войны можно обнаружить тысячи, хватило многократных набегов врага, нескончаемых рейдов рутьеров и прежде всего длительной оккупации некоторых провинций. Народ — ведь о нации говорить еще слишком рано? — близко узнал и возненавидел чужеземца, потому что чужеземец поселился в его доме: во всей мировой истории нет примера, чтобы военная оккупация способствовала достижению согласия между победителем и побежденным. Отсюда эти новые слова, звучащие до странного современно, которые были в ходу в окружении буржского короля. Подданные, оставшиеся верными Карлу, были «истинными французами», добрыми французами, а остальные — «французами-ренегатами», «английскими французами»: так интуиция сердца клеймила измену вопреки всем юридическим аргументам, какие можно было привести в ее пользу. Что значила фикция законного династического наследования, сохранение французской администрации по сравнению с присутствием иностранных солдат, которые говорили на чужом языке, отличались чуждыми нравами и, несмотря на все предосторожности, вели себя как завоеватели?
Итак, возникшее в негативной форме — в виде всеобщей ненависти к иноземному захватчику — это национальное чувство позволило достичь позитивного результата — преданности подданных своему легитимному суверену. Верность монарху, столь крепкая уже в последний век Капетингов, лишь усилилась среди несчастий и руин. Ее укрепляли и заявления легистов, старавшихся возвеличить суверена, подтверждая его достоинство короля всей Франции. На аргументацию договора в Труа, согласно которой Карл VII был лишен наследства, они ответили новой теорией короны, предвосхитившей теорию государства нового времени. Корона, то есть совокупность домениальных владений, феодальных прав и королевских прерогатив, которыми пользуется суверен, по их теории становится неотчуждаемым наследством, которое монарх только хранит, как он уже ранее охранял закон и наделял судей правом вершить суд. Общественное право отделяется и приобретает отличия от частного. Тем самым король как слуга народа приобретает неоспоримый авторитет, усиливающий исконное благоговение перед монархом, столь распространенное уже при последних Капетингах. В этом отношении, как и во многих других, юридические теории — отражение перемен в народном чувстве.
Монархия становилась тем сильнее, делаясь олицетворением и символом нации, что никакая организованная оппозиция отныне не могла опереться на имущие классы. Мы уже отмечали крайнее обеднение знати, постепенное исчезновение самых дорогих ей привилегий под совместным натиском экономических нужд и монархической бюрократии. Чтобы сохранить свое положение, ей оставалось лишь одно средство — пойти на службу к королю или принцам. Именно она формировала ядро постоянной армии, претендовала на административные должности в надежде, может быть, приобрести положение при дворе или в Королевском совете. То есть она начинала приручаться. Если в какой-то области она пойдет за принцами, поднявшими мятеж, то не столько ради борьбы с сувереном, сколько продавая свои услуги патрону. В таких случаях чаще всего будет достаточно умелой раздачи милостей, чтобы заставить мятежников разбежаться и привлечь их на службу королю.
Духовенство оказалось теперь еще более зависимым от власти монарха, чем знать. Оно надеялось воспользоваться поначалу схизмой, потом — распрями на соборе, чтобы избавиться от римской опеки, вернуть «свободы» галликанской церкви, освободиться от бремени папских налогов. Карл VII в целом поддерживал его требования, советовался с ним на часто созываемых ассамблеях, какую позицию занять в отношении собора. Буржская ассамблея 1438 г. утвердила некоторые декреты Базельского собора, отменила аннаты[128], восстановила свободу избрания настоятелей, однако не отказала папе во всякой духовной власти над клиром. Ее решения были обнародованы в форме Прагматической санкции — учредительной грамоты галликанской теории. Но порывать с Римом не входило в намерения короля; когда Базельский собор, упорствуя в мятеже, вызвал новый раскол, Карл отказался признать антипапу Феликса V — бывшего герцога Савойского Амедея VIII — и с 1446 по 1449 г. активно добивался отречения самозванца и подчинения собора власти Рима. Тем более он не желал позволить французской церкви иметь автономное самоуправление. Как при обоих «отказах от повиновения» в 1398 и в 1407 гг., вся власть, которой лишали папу, переходила к королю. Прагматическая санкция позволяла каноникам избирать своих высших должностных лиц, но обязывала их учитывать «благожелательные просьбы» светской власти. Она избавляла духовенство от большей части римских налогов — но с тем, чтобы сильнее подчинить его королевскому фиску. На практике этот ордонанс нашел мало применения: Карл не отказывался ни обращаться к Риму с просьбами, ни принимать от курии предварительные взносы за бенефиции, когда они были выгодны для его протеже. Он противился папским решениям, только когда они задевали интересы его монархии. В каждом соглашении или конфликте последнее слово почти всегда оставалось за монархом. В большей мере, чем когда-либо, епископат и высшие церковные сановники набирались из числа советников короля, его близких или приверженцев; он был уверен в их послушании, еще более рабском, чем в прошлом.
Есть однако препятствия для осуществления королевской власти, которые с годами могут стать еще опаснее. Гражданская и внешняя война оживила национализм в провинциях, который то в одном месте, то в другом заглушал чувство преданности монархии. Некоторые провинции лишь с неохотой признали владычество Карла Победоносного. Нормандия, при всех ее ярых антианглийских настроениях, дорожила своими провинциальными привилегиями, своей судебной автономией, роптала против королевских налогов, навязанных извне, требовала подтверждения Хартии нормандцам. Она бы охотно согласилась принять власть удельного князя, который бы оказал сопротивление централизаторским устремлениям монархии. Людовик XI поймет это на собственном горьком опыте, когда заговорщики из Лиги Общественного блага[129] потребуют от него уступить Нормандию жалкому Карлу Французскому, а ее население вопреки воле короля пустит к себе бретонские контингенты. Еще более строптива Гиень; вся гасконская знать, так ревностно воевавшая на стороне англичан, была недовольна укротившим его королем. Придется ждать следующего века, чтобы ее капитаны и авантюристы пошли на королевскую службу. За пределами домена противодействие проявлялось еще сильнее. В Анжу, в Бурбонне население прежде всего хранило верность своим принцам, а уж потом подчинялось королю. Бретань довольно открыто следовала своим привычкам к автономии; ее герцоги, пока верные вассалы, тем не менее вели свою церковную политику, свою дипломатическую линию без оглядки на политику суверена. Когда коннетабль Ришмон в 1448 г. наследовал своим племянникам и стал герцогом Артуром II, он принес оммаж Карлу VII стоя и с мечом на боку, отказываясь преклонить колено, что означало бы признание им тесной ленной зависимости. Двух поколений бургундского владычества хватило, чтобы привить некоторым провинциям, например Артуа, страстную преданность их герцогу; они будут противиться всем королевским начинаниям, слепо повиноваться своим чужеземным господам, будь то австрийцы или испанцы, и придется ждать завоеваний Людовика XIV, чтобы их жители вновь ощутили себя французами.
Таким образом, провинциальный национализм стал опорой для опасных действий принцев — угрозы, от которой государство пока не сумело себя оградить. Цели не изменились. Вопрос стоял все так же: останется ли король независимым и сильным или воцарится «полиархия» магнатов, алчных до власти и денег, которые будут его контролировать в своих интересах. Под альтруистическими заявлениями уже можно различить их эгоистические амбиции. Облегчить страдания народа путем снижения налогов, обуздать произвол королевских чиновников, потребовать созыва Штатов — вот программа, которую они провозглашали, чтобы настроить общество в свою пользу. Требования неверских заговорщиков в 1442 г. предвосхитили Лигу Общественного блага. Но, пока был жив Карл VII, они не отваживались вновь объединиться. Сурового наказания, которому подвергся в 1455 г. граф Жан V д'Арманьяк, чьи земли заняли королевские войска, образцового процесса герцога Алансонского (он оказался вновь замешан в преступном сговоре с англичанами и за это приговорен к смерти, а потом помилован и заключен в темницу замка Лош) хватило, чтобы смирить их нетерпение. Особенно они ждали, чтобы восстать, разрыва между королем и его бургундским кузеном, считая его неминуемым.