Неизвестен Автор - Воспоминания крестьян-толстовцев (1910-1930-е годы)
3 ноября около 12 часов дня мы уже были в политбюро. Коридор в доме на набережной реки Гобзы, где сказали нам постоять, был очень маленький и уже до нас переполнен людьми. Мы же, двенадцать человек, еле втиснулись. Там были такие же люди, как и мы: четырнадцать человек Свистовической волости. В этом маленьком коридорчике, битком набитом людьми, надо было еще давать проход в три разные стороны. Проходившие, вернее пролезавшие, работники политбюро ругали нас, мешавших им проходить, такими страшно нехорошими, нецензурными словами, что просто коробило от этой ругани. Да теперь и вообще стали страшно ругаться в "свободной" России, при устройстве "равенства и братства". Не диковинка слышать дикую ругань в "мать", в "Христа", в "Бога" и во все доброе и святое... "У-у, набилось сколько святых чертей! Отвернись хоть немного, апостолы! Дай пройти, поганое мясо!.." - и тут же добавлялась скверная ругань. Один из пролезавших среди нас, прижавшихся к стене, был Ершов, арестовавший нас в доме и проводивший обыск. Проходя мимо меня, он поздоровался, дав мне руку и сказав: "Вот вы все двенадцать человек в полном смысле толстовцы, а вот эти - указав на свистовических - далеко не похожи". С этими словами он ушел. А я стал всматриваться в этих "не похожих" на толстовцев людей, - и сколько я ни смотрел, наружных признаков, по которым можно было бы определить духовную жизнь людей, не было...
"Поляков Игнат!" - Я немного вздрогнул, когда услышал первый вызов на допрос. Его повели. Учащенно застучало сердце в груди, и мысленно я перенесся в комнату допросов. Может ли перенести все трудности этот молодой Поляков? Долго думать не пришлось. С вызванным Поляковым что-то поговорили и выслали его обратно. За ним вышел один из работников политбюро и крикнул: "Драгуновский Яков!" Я пошел за зовущим в зал, освещенный электрическим светом. Но здесь не остановились, а прошли в дверь направо, в маленькую комнату, которая была около четырех аршин ширины и около трех саженей длины, с одним окном в узком простенке. Перед окном стол, за которым два человека сидели и еще трое стояли, в том числе и мальчик небольшого роста. Обоих сидящих за столом я узнал сразу: один Шуруев, приезжавший в августе с отрядом солдат в нашу деревню за маслом, наряд на сдачу которого мы тогда не выполнили. Он тогда много и сильно кричал, угрожал расстрелом, но расстались мы тогда все-таки хорошо. Второй - Парфенов, бывший заведующий уездным отделом здравоохранения, знакомый мне еще с уездного съезда. Теперь он был здесь за следователя: писал протоколы, положив больную в ступне ногу на два стула, а костыли его стояли тут же у стены. Когда я вошел, мне предложили сесть на стул в конце стола. Теперь я был совершенно спокоен: спокойно вошел, спокойно сел на предложенный стул и спокойно отвечал на задаваемые вопросы. Прекратилось учащенное сердцебиение, и ни один мускул не дрогнул. Парфенов взял лист бумаги, на котором с одной стороны было напечатано: "Протокол обвиняемого", а дальше следовали вопросы: где родился, холост или женат, был ли судим в т. п., словом, была подробная так называемая "анкета", которую "необходимо заполнить" при первом знакомстве с обвиняемым. Анкетные вопросы задавались мягко, и заполнили ее скоро. После последнего вопроса: "Был ли под судом или следствием", начиналось обвинение. Здесь уже шло не так гладко, как при заполнении анкеты: много задавалось вопросов, много сыпалось ругательств, угрожали Губчекой, расстрелом и всем-всем, что только мог придумать ум людской.
- Ты когда заразился Толстым? - спрашивает следователь.
- Я давно хочу быть человеком, не делающим и не желающим никому зла, ответил я.
- Давно?! А при Николае небось служил?
- Да, служил. Но что поделать, что тогда я служил не за совесть, а за страх. И хотя на фронте пришлось быть, но врагов, которых мне приказывали убивать, я все-таки не видел. Наоборот, когда приходилось видеть немцев, я испытывал к ним жалость и пробуждающуюся любовь. И не только убивать, а мне хотелось их обнять, как братьев; мне хотелось помочь им чем-нибудь.
- Ну, пой песни, прикидывайся святым! Говори, сколько месяцев был на фронте? Ну, отвечай коротко, да не разводи свои басни!
- Семь месяцев.
- Когда оставил позицию?
- 23 июня 1915 года.
- Каким образом оставил?
- Так оставил - попал в лазарет.
- А потом, до революции, где ты был?
- До февральской революции так скитался в тылу, немного дезертировал, а до Октябрьской был дома.
- Почему же ты тогда не отказывался, а так болтался?
- Не было такого сознания, а к тому и страх еще меня одолевал.
- А теперь разве не одолевает?
- Да, теперь я повинуюсь совести.
- Что значит совести, где она у тебя сидит?
- Совесть не только у меня - и у вас есть. И если мы живем сколько-нибудь доброй жизнью, то благодаря тому, что люди все-таки прислушиваются к голосу этой совести.
- Ну, довольно тебе чушь молоть! Теперь скажи: когда ты познал это учение?
- Я начал познавать на позиции в мае и в июне 1915 года. С течением времени стал узнавать больше и больше. После февральской революции, когда началось свободное издательство ранее запрещенных произведений Толстого, вот тогда я начал узнавать о разумной жизни. Во мне и так была чуткая души, а тут еще встретился, через книги, - с великой душой. Представьте себе, я никогда не слыхал, что есть люди, которые не едят мяса. В первый раз прочитав маленькую брошюру Толстого "Первая ступень", я сразу перестал употреблять в пищу мясо. И теперь знаю, что не только потому я не могу есть мяса, что про это сказал Толстой, а просто по своему внутреннему чувству не могу и мысли допустить, что мясо можно есть. И животных-то я никогда не убивал, за исключением только одной курицы, про которую во весь век свой не забуду.
- Как же ты мяса не ешь, а шубу носишь?
- Ношение шубы я не оправдываю. Действительно, делаю не по совести. Из этого видно, что я еще грешный человек и не нашел еще способа, чтобы заменить шубу в зимнее время.
- Тогда ваше учение какое-то непонятное: то жить по совести, то немножечко можно увернуться от совести. Поэтому и перед нами ты говоришь так, а живешь по-другому?
- Да, во мне еще много нехорошего, которое не нужно бы делать, но по своей человеческой слабости, по своему недомыслию - делаю.
- Тогда ты нам скажи: у вас есть что-нибудь определенное, к чему вы, толстовцы, стремитесь?
- Да, есть! Это Бог, а к нему разные пути, по которым люди идут. И отдельно у каждого человека есть свой крест, который он и несет. Вот почему и бывает так, что один живет более по совести, другой менее. Совершенных людей нет, но, главное, надо делать больше добра и держаться дальше от зла, увеличивать в себе любовь к людям, "не делать другому того, чего себе не желаешь".
- Ну, довольно! Теперь скажи: твой год был призван в ряды Красной Армии?
- Нет, не был.
- Зачем же ты, дурак, отказываешься от военной службы, когда тебя никуда и не спрашивают?
- Я полагал, что скоро могут призвать, а потому заблаговременно подал заявление в суд.
- Заблаговременно! Вот как посидишь тюрьме, тогда узнаешь свое "заблаговременно"!
- Да ведь, по правде сказать, вам и не угодишь, - сказал я, - то я не угодил, что стал отказываться от военной службы, когда меня и не думали спрашивать; то мои братья не угодили, отказываются, когда их заставляют сейчас идти воевать. Когда же, по-вашему, надо отказываться от ужасных дел?
- Теперь война не такая, как при царе Николае была: тогда защищали капиталистов, а теперь мы должны защищать свои права на землю, на фабрики и на управление страной. Поэтому и отказываться от завоевания этих прав преступно? Признаешь себя в этом виновным?
- Нет, не признаю.
- А почему не признаешь?
- Потому что завоевывать права - стало быть, идти убивать людей, а всякое убийство есть самое величайшее зло в мире. Я давно уже чувствую в душе, что не могу делать это ужасное дело, убивать людей. И кто бы мне ни приказывал: царь Николай, Керенский или Ленин, я все равно не могу и не буду этого делать.
- Стало быть, ты всякую власть считаешь насилием?
- Совершенно верно, - говорю я.
- И в советской власти ты не замечаешь никаких хороших стремлений?
- Хороших стремлений я замечаю очень много, но не таким путем все это достигается. Для осуществления таких великих идей устарелый прием насилия не годится. Да разве и непонятно, что хорошее, доброе дело надо и делать хорошо, а плохо делавши - разве может из этого выйти что-либо хорошее? Дорогие друзья! - продолжал я, где те ваши прекрасные лозунги, которые были написаны на знамени 1917 года: "Долой войну! Долой смертную казнь и всякое насилие! Да здравствует равенство и братство!"? Ведь теперь этих прекрасных лозунгов и в помине нет, они давно запачканы кровью. Людей же, которые хотят осуществить эти великие идеи на деле, считают какими-то врагами; их преследуют, сажают в тюрьмы и даже расстреливают.