Евгений Анисимов - Тайны запретного императора
Ко всему прочему, оно оказалось не только поспешным, но необыкновенно гуманным, что для дел подобного рода в те времена кажется довольно странным. Даже разумный и управляемый Веймарн, столкнувшись с Мировичем на допросах, обратил внимание на необыкновенное спокойствие и уверенность преступника, который, по мнению генерала, проявлял даже «некоторую окаменелость, человечество превосходящую». Что имел в виду генерал, можно заключить из записок Гельбига, который, опираясь на воспоминания очевидцев, сообщал: «Во время следствия Мирович постоянно смеялся над допросами, будучи убежден, что не только не подвергнется наказанию, но еще получит щедрую награду. Чтобы он никого не предал, его палачи с сатанинской рассчитанностью не разубеждали его. Мирович продолжал смеяться и тогда, когда вели его на место казни и читали ему приговор, смеялся даже в ту минуту, когда над его головою уже был занесен топор» [531]. Видя такую «окаменелость» подследственного, который должен бы раскаяться, страдать от совершенного преступления, Веймарн предложил подвергнуть Мировича пытке, чтобы «к признанию истины истязанием провести», но Панин отклонил это предложение. Екатерина не только запретила пытать Мировича, но и не позволила допросить многих его знакомых и даже родных дядьев арестанта, отделавшись шуткой: «Брат мой, а ум свой». А ведь обычно на следствии в политической полиции родственники становились первыми подозреваемыми в пособничестве преступнику. История дела Емельяна Пугачева показывает, что императрицу, следившую за расследованием, более подробностей преступлений самозванца интересовал вопрос: кто из тогдашней политической элиты стоит за спиной «анператора», с кем преступник мог быть связан из круга недовольных правлением Екатерины.
В деле Мировича этот вопрос даже не ставился. Вообще, заметно, что следствие и суд на всех этапах жестко направлялось сверху, подчиняясь заранее поставленной цели. Поэтому Верхарн и судьи особенно не углублялись в изучение дела, сразу же приняли версию преступника-одиночки и не старались изучить другие возможные версии. Мирович так держался на допросах, что складывалось впечатление, будто он получил какие-то заверения относительно своей безопасности. Позже в литературе возникла версия, что он шел совсем не освобождать экс-императора, а лишь спровоцировать охрану казармы на убийство узника. Именно тем, что он исполнил данное ему поручение, можно было объяснить его спокойствие и поразившую боевого генерала «окаменелость», или, попросту говоря, черствость.
По сообщению Бюшинга, сенатор Неплюев, облеченный властью на время отсутствия в столице государыни, пытался параллельно Вейхарну провести собственное расследование и для этого наметил арестовать около 40 человек, причастных к делу Мировича, но Никита Панин решительно воспрепятствовал этому. На необходимости пытки преступника безуспешно настаивали и некоторые члены суда, конкретно — духовные особы, назначенные в суд из Синода. На заседании суда 2 сентября, когда утверждалась «сентенция» — по сути дела приговор, член суда барон Черкасов подал свое особое мнение, в котором писал: «Мне невероятно, чтоб Мирович не имел сообщников в своем злом умысле, кроме Аполлона Ушакова, тем наипаче, что он его один оговаривает, знав, еще прежде 4 июля, что Ушаков утонул и тем надежнее на мертвого говорить». Черкасов писал также, что как только ему стало известно, что духовные члены Суда настаивают на пытке Мировича, «я тотчас подумал, что они хотят то делать, дабы тем способом, ежели возможно, выведать из него, не имел ли он еще других сообщников, или опасаясь их оскорбить, или надеясь от утаения их спасения себе в бедственном своем состоянии. Я не успел с господином Соймоновым вступить о том в разговор, как князь Вяземский повелительным образом запретил господину Соймонову продолжать зачатую со мною о мнении духовенства речь, а от меня требовалось, чтоб я дал немедленно свое мнение на вышеписанный вопрос». Заметим, что князь А.А. Вяземский, вскоре ставший генерал-прокурором, был одним из ближайших сподвижников Екатерины, пользовавшийся даже большим доверием императрицы, чем Никита Панин. Есть множество свидетельств того, как он в течение тридцати лет рьяно исполнял порой неведомую прочим смертным волю императрицы, которая при вступлении Вяземского на высокий пост генерал-прокурора написала ему: «Надейтесь на Бога и на меня, а я вас не выдам». То, что Вяземский резко оборвал разговор Соймонова и Черкасова о возможной пытке Мировича, не кажется случайным — такова наверняка была установка императрицы. Черкасов в своем особом мнении писал, что, предлагая пытать Мировича, он не стремится «умножить его мучения за его злодейство, но единственно для принуждения его открыть своих сообщников, единомышленников или наустителей, ежели таких имеет».
Мнение Черкасова вызвало не просто споры в собрании, а целую бурю возмущения, причем некоторые члены суда предлагали отдать самого Черкасова под суд, требовали от него извинений, а сенатор Петр Панин — брат Никиты, даже представил записку о том, «какие меры надо против барона Черкасова принять». Он писал, что Мировича нет никакого смысла пытать, так как из дела видно, что у него не было сообщников, кроме Ушакова, и что ни о каких внушителях не может быть и речи, ибо об этом нет ни слова во многих записках преступника.
Реакция судей, ополчившихся против своего коллеги, была явно неадекватна «преступлению» Черкасова. Члены суда вели себя как вегетарианцы на обеде в тот момент, когда вдруг вместо «морковного зайца» официанты внесли им шкворчащую свиную отбивную. Они так возмущались предложением Черкасова, будто сами не жили в эпоху Тайной канцелярии и Тайной экспедиции, когда пытка считалась верным и часто — единственным способом достижения истины. Непривычно гуманна была и аргументация генерала П.И. Панина, человека крутого, жесткого, прославившегося позже, во время подавления пугачевского бунта, свирепым палачеством и всегда считавшего (как и многие другие современники), что пытка как раз и доказывает невиновность подследственного, «очищает» его, подтверждает точность сказанного честным человеком без пытки. Известно, что Петр Иванович во всем слушался своего старшего брата, считая его необыкновенно умным и опытным политиком и придворным — и совершенно справедливо. Но из-за того, что Петр Панин был прямолинейнее и проще брата Никиты, его аргументация в записке приоткрывает нам некоторые истинные намерения Панина и, возможно, самой императрицы. Так, в заключение Панин писал, что «рассуждая штатски и политически, кажется, отнюдь не настоит нужды пыток производить, но истинный долг верности и усердия требуют единственно окончательную над злодеем экзекуцию, которая и отвратит как недоброжелателей России производить какие-либо о смерти реченного принца толкования, так и в последующие времена случай клятвопреступникам представлять, по прежним несчастливым в России примерам, подставных принцев Иоаннов» и т. д. [532] Проще говоря, Панин утверждает, что необходимо не выяснение истины по делу, а нужна лишь примерная казнь преступника, чтобы не дать возможность недругам России превратно толковать историю смерти Ивана Антоновича как подстроенную; одновременно казнь будет служить поучительным примером для возможных в будущем злодеев и самозванцев. В принципе искусством умело прятать концы в воду Петр Панин не обладал, но из написанного им ясно, что во что бы то ни стало эти концы будут спрятаны. Поэтому Мирович не мог избежать смерти. Между тем из мемуаров княгини Е.Р. Дашковой известно, что после убийства Ивана Антоновича Екатерина II, бывшая в это время в Риге, получила письмо Алексея Орлова, в котором брат фаворита и враг Паниных писал, что ранее Мировича часто видели приходившим по утрам в дом П.И. Панина. Статс-секретарь императрицы Елагин выяснил у Панина, как пишет Дашкова, что «Мирович действительно часто бывал у него, но по своему делу, производившемуся в Сенате».
Наконец, само судебное разбирательство было быстрым и формальным. Судьи даже не получили тех сведений по делу, которыми располагал Веймарн (а он, как выше сказано, располагал далеко не всеми материалами). У судей был только экстракт, составленным Веймарном. По нему они и должны были утвердить сентенцию, заранее представленную Вяземским. Зато не оставили они и демарш Черкасова. Их возмущение бароном было вызвано не столько его особым пристрастием к пыткам, сколько показанным им демонстративным желанием остаться чистым, в то время как другие смердели. Неслучайно в заключении суда по поводу особого мнения Черкасова сказано, что он в своей записке «прописал яко бы сие опасение, чтоб не имели причины почесть нас машинами, от постороннего вдохновения движущимися или и комедиянтами, чем нанес всему уполномоченному от Е.и.в. собранию наивящее порицание» [533].