Джакомо Казанова - Мемуары
— Вот и славно, а я тебя буду всегда поминать добром. Отвези меня завтра в Екатерингоф, а теперь пошли спать.
Такова была история моего расставания с этой девушкой, благодаря которой мое пребывание в Петербурге было весьма благоразумным. Зиновьев говорил мне, что, заплатив довольно умеренную пошлину, я мог увезти Заиру с собой, а разрешение он брался мне легко доставить. Я, однако, глядел далее, и у меня хватило ума отказаться от этого предложения: я любил Заиру, а она с ее красотой и умом должна была распуститься в такой цветок, что я сделался бы ее рабом.
Все утро, то плача, то смеясь, Заира укладывала свои пожитки. Сколько раз, завидев у меня на глазах слезы, она кидалась ко мне, чтобы меня утешить! Когда я ввел ее к ее отцу и передал ему паспорт, все семейство окружило меня, встав на колени.
Я еще раз был смущен тем, до какой степени рабство искажает человеческую природу. Бедная Заира, она выглядела так плохо в отчей лачуге, где широкое соломенное ложе составляло общую постель для всех!
Но Ринальди мог быть доволен. Он рассказал мне: что уже на следующий день отправился к отцу Заиры и все было улажено, кроме того, что она согласилась перейти к нему только после моего отъезда из Петербурга. Она оставалась с Ринальди до его смерти, и он обошелся с нею как нельзя лучше.
Варшава.
По моем приезде в Варшаву я остановился у Кампиони, который тогда был во главе танцевальной' школы. На другой день я стал развозить рекомендательные письма, полученные мною в Петербурге. Я начал с визита князю Адаму Чарторыжскому. Я нашел его в его кабинете в обществе тридцати или сорока лиц. Прочитав рекомендательное письмо, он принялся хвалить лицо, от которого оно было, и пригласил меня на ужин. Я принял приглашение и тем временем отправился к польскому посланнику во Франции, графу Сулковскому, человеку значительных сведений, большому дипломату, мозги которого были переполнены различными проектами, вроде проектов аббата Сен-Пьера. Он очень обрадовался, увидав меня, и, желая со мной поговорить, удержал меня на обеде. Я целых четыре часа просидел за столом, играя роль не столько приглашенного, сколько ученика, которого экзаменуют. Граф Сулковский говорил мне обо всем, за исключением лишь того, о чем я сам мог говорить. Слабостью его была политика: он решительно подавил меня своим превосходством в этом отношении. Я отправился к князю Адаму с целью забыть трескотню дипломата. Там я нашел большое общество: генералов, епископов, министров, виленского воеводу и наконец самого короля, которому князь представил меня. Его Величество много расспрашивал меня об императрице Екатерине и о лицах ее двора. Я был настолько счастлив, что мог рассказать ему кое-какие подробности, живо заинтересовавшие его. За ужином я сидел по правую сторону монарха; он не переставал со мной говорить. Король польский был малого роста, но хорошо сложен; его лицо было выразительно; он говорил хорошо и в его разговоре было много блеска и ума. На другой день князь Адам повез меня к воеводе русскому. Я нашел этого знаменитого человека окруженным лицами его свиты, одетыми в национальный костюм, в больших сапогах, в кафтанах, с обритой головой. Этот-то воевода и был главной причиной беспорядков в Польше. Недовольный положением, которое он и его брат, литовский канцлер, имели при дворе, они стали во главе заговора, который должен был низвергнуть с престола саксонского короля и заместить его, с поддержкой России, молодым Станиславом Понятовским*, который был назван Станиславом-Августом.
Несмотря на мое примерное поведение, не прошло и трех месяцев со времени моего приезда в Варшаву, как я очутился в больших затруднениях. Счета поставщиков падали на меня со всех сторон, а денег у меня не было. Но судьба доставила мне двести дукатов. Некий г-н Шмидт, которому король не без причины предоставил помещение в замке, пригласил меня на ужин. Там я познакомился с остроумным епископом Красинским, аббатом Джиджиотти и двумя-тремя другими лицами, не лишенными знания итальянской литературы. Король, бывший всегда в хорошем расположении, когда находился в обществе, знавший к тому же классиков так, как ни один король, — стал говорить о некоторых римских поэтах и прозаиках. Я с удовольствием слушал, как он то и дело ссылался на рукописи схоластов, которые существовали лишь в воображении Его Величества. Но слушал я не говоря ни слова, занимаясь едой. Дело наконец коснулось Горация; всякий цитировал то или другое его выражение. Все одобряли его философию. Удивленный моим молчанием, аббат Джиджиотти спросил меня:
— Если господин Казанова не согласен с нами, то почему бы ему не высказать своего мнения?
— Если вам угодно знать мое мнение о Горации, — сказал я, — то я должен сознаться, что для меня существуют поэты, знавшие лучше него обычаи и дух дворов. Некоторые из его поэм, восхваляемые вами за их вкус и светскость, в сущности довольно грубые сатиры.
— Но что может быть выше соединения изящества с правдой в сатире?
— Это было легко для Горация, у которого была одна только цель, даже в сатирах: льстить Августу. Этот монарх обессмертил себя покровительством писателям своего времени: вот что сделало популярным его имя среди позднейших монархов; они присвоили его себе и отказываются от своего имени.
Я уже заметил, что польский король принял имя Августа при восшествии своем на престол. Мои слова обратили на себя внимание Его Величества. Он меня спросил: кто те монархи, которые отказались от своих имен и приняли имя Августа.
— Первым был король шведский, — отвечал я, — называвшийся Густавом. Но какое отношение видите вы между Густавом и Августом? — Одно есть анаграмма другого. — Где это вы нашли? — В одной рукописи, в Вольфенбютеле.
Король расхохотался, вспомнив, что и он ссылался на рукописи. Затем он меня спросил, не помню ли я каких-либо стихов Горация, в которых сатира приодета в светские и серьезные формы. Я сейчас же ему ответил:
— Coram rege sua de poupertate tacentes plus quam poscentes ferent.
— Да, это правда, — сказал, улыбаясь, король.
Госпожа Шмидт попросила епископа объяснить ей значение этих слов. «Тот, кто не высказывает своей бедности перед монархом, получает больше, чем тот, который просит». Дама ответила, что это место нисколько не кажется ей сатирическим. Я молчал, боясь сказать слишком многое. Даже король старался замять разговор, говоря об Ариосто. Он выразил желание прочитать его вместе со мною. Я ему отвечал, поклонившись и цитируя Горация: «Tempora quaeram» (Изыщу время). Спустя несколько дней я встретил короля, который, давая мне поцеловать свою руку, всунул мне бумажку, которая помогла мне уплатить долги: тут было двести дукатов. С тех пор я присутствовал при одевании короля, не пропуская ни одного дня. Мы, кажется, обо всем говорили, за исключением Ариосто; он довольно хорошо понимал итальянский язык, но не говорил на нем. Всякий раз, когда я вспоминаю достоинства этого монарха, я не могу понять, каким образом он наделал так много ошибок, из которых главная — та, что он пережил свою родину. Не все мои знакомства в Варшаве были такого высокого полета. Так, у меня побывала с визитом Бинетти, приехавшая из Лондона со своим мужем, танцором Пиком. Они ехали из Вены в Петербург. Король сказал мне, что желает ангажировать ее на неделю и предложил ей тысячу дукатов. Я сейчас же поехал с этим известием к Бинетти, которая не верила своим ушам. Прибытие князя Понятовского, которому было поручено сделать ей это предложение от имени короля, — убедило ее. В три дня Пик устроил балет. Томатис взял на себя декорации, костюмы и оркестр. Эти новоприбывшие так понравились, что их ангажировали на год, что очень не понравилось Катай, другой танцовщице: Бинетти не только затмила ее, но и отбила у нее поклонника. Вскоре у Бинетти оказалось роскошное помещение и множество поклонников, между которыми был граф Мочинский и камергер граф Браницкий*, друг короля.
Публика разделилась на две партии: катаистов и бинеттистов. Понятно, что я принадлежал к последним, но не мог слишком явно выказывать этого, боясь наделать себе врагов из Чартырыжских, горячих поклонников Катай. Один из них, князь Любомирский, был ее любовником, и я оказался бы дураком, если бы предпочел дружбу балерины этим высоким связям. Бинетти упрекала меня в этом и заставила обещать, что я не буду бывать в театре. Ее главный поклонник, Ксаверий Браницкий, камергер, был уланским полковником: ему было не более тридцати двух лет от роду, он служил во Франции и теперь только что приехал из Берлина, где он был польским посланником при дворе Фридриха. Бинетти, ненавидевшая Томатиса, уговорила Браницкого отомстить за нее этому господину, который в качестве директора театра постоянно делал ей неприятности. Вероятно, что Браницкий обещал ей это, но читатель сейчас увидит, что за это дело он принялся несколько странно.