Дмитрий Балашов - Великий стол
– Беда, князь! – говорил Ахмыл, сводя к переносью гнутые брови кочевника и цепко сжимая коричневою рукой серебряный ковш с медом. – На твою галаву беда! Кавгадый тебя обадил перед царем. Уже и рать на твой улус готова! За месяц не придеши, худа будет! Все твои городы возьмут! Кавгадый рек: да ты к царю совсем не придеши, хочеши побежать в немцы! – Ахмыл выпил, обтер ладонью усы, прямо поглядел на Михаила: – Я табе правда гаварю, на свой галава гаварю! Узбек уже повелел твоя Костянтина галоднай смертью морить, да все ему гавари: тогда-де Михаил вовсе не придет в Сарай! За месяц приди, не придешь – рать выйдет. Я сказал, ты слышал.
Михаил, супясь, достал кошель, высыпал в пустой ковш горсть жемчугу, придвинул Ахмылу. Тот взял ковш, потряс головой:
– Падаркам спасибо, князь, а что сказал – сказал. Ничего для тебя сделать не могу. Больши не могу. Теперь Орда закон: серебра давай! Кто больше дал, тот и прав. Плахой времен! Старый люди, честный люди плахой пора, умирай пора! Еще скажу: я не гавари, ты не слыхай. Пойдешь Орда, берегись! Кавгадый берегись. В дарога очень берегись – убьют, не допустят к царю. Слово мой помни и поспешай, князь!
Вечером Михаил собрал думу. Тверские бояре многие отговаривали:
– Пожди, княже! Второго сына пошли! Царь гневен, тебя не помилует!
Дмитрий с Сашком, с загоревшимися лицами, наперебой предлагали поехать вместо отца:
– Если надо, то и смерть примем тамо, в Орде!
Михаил слушал их всех, и в сердце были нежность и боль. Он уже решил после разговора с Ахмылом, понял, что надо спешить. Пригорбясь, смотрел на все это смятенное, гневное, протестующее гнездо свое, на бояр, которых, и досадуя порою, любил, на детей, что не посрамили отца в этот решительный час. Взгляд широко расставленных глаз князя был властно-спокоен, но что-то остраненное, мудрое и уже далекое-далекое порою мерцало в глубине его зрачков. Он слегка приподнял тяжелую руку, водворил тишину. Заметил, запомнил, что и сидели нынче не по чину, не с отстоянием, а близко, сдвинувши плечи, одною тесною ватагой, словно соратники в последнем тяжком бою, сошедшие на час малый, с мыслию о смертной чаше – ю же испить кому из них предстоит? А за узкими окнами покоя лежала родимая земля. Над землею текли облака, волоча по зелени трав, по золоту спелых хлебов тени и свет. Солнце низилось, и приканчивались дневные труды. Сейчас последние запоздалые возы с тяжелыми душистыми снопами едут с полей, и цепинья перестали плясать, умолкли на токах. Сейчас доят коров, и, воротясь с полей, обожженные солнцем мужики подрагивающими от усталости руками подносят ко рту кринку с пенистым парным молоком. И в очередь белоголовые, звонкие, как галчата, дети тоже торопятся, лезут, сопя, напиться после отца белопенной сытной вологи. Мычат телята, блеют овцы, свиньи ворочаются и хрюкают в хлевах, ожидая корыта с пойлом. И уже готовится рать, чтобы все это обратить дымом, чтобы запрудить беженцами дороги и трупами обесславить поля, и уже готов огонь для сжатых хлебов и готовы веревки для женок и малых детей… И за всё и вся в ответе по-прежнему он. Он один, а не Юрий, с его смешным ярлыком на великое княжение, полученным в постели покойной царевой сестры!
Он мягко глядит на сыновей, на их решительные – у каждого на свой лад – лица. Запоминает. Отвечает им задумчиво и спокойно, как о давно-давно решенном:
– Дети мои милые! Спасибо вам за все, и вам, бояре мои, спасибо! А только Узбек зовет меня одного, и никто не заменит меня там, где хотят моей головы! Бежать – куда? Разорят всю нашу отчину, тысячи христиан будут убиты, тысячи уведены в степь… А в конце концов Узбек доберется и до меня! Лучше уж мне теперь одному погинуть, да не губить невинных![2]
Осталось сделать немногое. Написать ряд – разделить отчину детям. Он написал, поделил между ними земли и добро, Тверь оставив в нераздельном владении и заповедав жить в мире и не дробить княжества. Оставшись вечером наедине с сыновьями, дал им прочесть завещание. Выждал. Не позволяя юношам расплакаться, строго напомнил:
– И помните, дети, важнейшее в жизни – всегда жить по совести. Чаще чтите Евангелие и повторяйте заветы Христа. Смердов берегите, яко детей своих. Любите бояр и чин церковный. Чтите, яко святыню, матерь свою. Храните чистоту телесную и каждодневно, отходя ко сну, помыслите: что доброе каждый из вас совершил в день минувший? Подобают князю храбрость на ратях и ловах, щедрость и милость к меньшим, справедливость в делах градных. Помните, что гость торговый – ваш ходатай в языках и землях. Како примете его, тако и слава пойдет о вас по странам и городам. И еще помните, чада моя милая! Отец ваш мыслил о всей Руси Великой и за весь русский народ ныне главу свою вержет. Не посрамите чести рода своего!
После долго сидели молча. Тишина еще звенела, и едва доносился шум градной.
– Тятя, помнишь? – сказал Дмитрий, словно просыпаясь от сна. – Мне, еще юну сущу, вепрь ногу порвал! Руда шла, а ты посадил меня на коня, дал рогатину и сказал: «Догони и повержь!» У меня в ту пору черные круги шли пред очами, а я таки догнал и прикончил ево! Помнишь, Сашко? Матка еще меня лечила травами после… Тятя, ничего нельзя сделать?
– Нельзя, сынок. Надо ехать в Орду!
Очень хотелось на прощанье поговорить с митрополитом Петром. Но тот был далеко, в Галиче, и свидеться не пришлось.
Сыновей и ближних бояр, – тех, кто не отправлялся вместе с ним к хану, – из Владимира Михаил отсылал обратно, домой. Когда расставались, мальчики плакали. Сашко откровенно рыдал. Дмитрий крепился изо всех сил, смаргивая с длинных ресниц редкие слезы. Михаил хотел проводить их строго, как подобает воину, но и сам не выдержал. Крепко обняв Дмитрия, расплакался, и Митя, словно того и ждал, как прорвалось, затрясся, вцепившись в отца, мотая головой, захлебываясь слезами, долго-долго не хотел отпускать. Михаил освободил левую руку, привлек Сашка, так они и стояли втроем и плакали. И бояре, что отошли посторонь, дабе не смутить князя, тоже украдкою вытирали влажные глаза.
Дожинали хлеб. Так захотелось вдруг вкусить напоследях горячего ржаного хлеба из новины! Лодьи проходили мимо останних градов и весей Русской земли, и мечта князя исполнилась. Уже почти на выходе в Волгу, когда пристали к берегу ради какой-то нужды, кучка селян подошла к лодье, и большелобый старик с добрым морщинистым лицом угодника Николы поднес князю ковригу горячего хлеба. И Михаил отрезал и ел, ел горячий ржаной хлеб, улыбаясь и роняя слезы, а селяне смотрели на него и потом поклонились земно, провожая.
И пошли, разбегаясь по сторонам, луга и осыпи Волги, чужие станы и города, чужие смерды, пасшие стада на далеких берегах. Едучи – береглись. Два или три раза на настойчивые зовы пристать князь притворно соглашался, а потом проходил мимо. Встречные тверские купцы сказывали, где видели вооруженных татар, те места проплывали по самому стрежню реки. Единожды по каравану принялись стрелять из дальнобойных татарских луков. Были ли то посланные Кавгадыем убийцы, просто ли кто озоровал в степи – приставать, вызнавать не стали, прошли мимо.
В Сарае князя встретил ханский посол и сообщил, что Узбек кочует с Ордой в низовьях и велит Михаилу ехать туда. Вооруженные ханские слуги должны были сопровождать князя в пути от стана к стану, оберегая от лихих нападений. Хоть этого-то можно стало не опасаться теперь!
Почти не побывав в желто-голубом пыльном городе, они двинулись дальше, теперь уже на конях, увязав в торока казну и многочисленные подарки царю и вельможам ордынским. Степь, уже сухая в эту пору, пахла томительной горечью полыни и серебрилась ковылем. Воду и ту везли с собою в бурдюках.
Хана нашли шестого сентября на устье Дона. Орда уже издали встречала шумом движущихся конских табунов, ревом и ржанием, столбами пыли с майданов, многоголосым шумом необъятного человечьего стойбища.
По берегу Дона, среди кустов и тощих тополевых рощиц, вдосталь пропыленных и вдосталь объеденных и обломанных скотом, раскинулись пестрые палатки и лотки походного торга. Вездесущие армянские купцы, аланы, русичи, персы, бухарские евреи, татары, арабы, греки, фряги, генуэзцы, касоги – кого тут только не было! Среди шатров бродили непривязанные лошади, верблюды и горбоносые овцы. Черные загорелые татары толпились вокруг лотков, меняли скот, серебро и драгоценности на ткани, вино и оружие.
Скоро небольшой караван русичей, уже остолпленный любопытными татарами, – многие были в оружии и явно высматривали, нельзя ли поживиться чем? – встретил прискакавший из главной ставки ханский пристав. Кое-как плетью разогнав толпу, он передал охранную грамоту и велел трем десяткам воинов, приведенных с собою, оберегать князя. С приставом вместе встречать отца прискакал Константин. Сын был, слава Богу, и живой и здоровый. Он первым кинулся в объятия Михаила, спрятав лицо у него на груди. Натерпевшись страху в Орде, надрожавшись вдосталь, он теперь, встретив родителя, чаял уже, что все беды позади. В час страха зачала его Анна, и красивый высокий мальчик получился робким, чем не пораз печалил отца. Сейчас, по четырнадцатому году, он и возмужал, и вытянулся, и еще похорошел, только вот эта непроходящая печаль в больших глазах, столь схожих с глазами Анны… И этот детский трепет всего тела. Да, могли убить, могли заморить голодом! Сказать ли тебе, сын, что отец твой приехал на смерть?